нужды, просто из любви к искусству. ... Этот страшный, роковой человек всюду, где он ни останавливался, приносил заразу, смерть, аресты, уничтожение. Есть легенда, изображающая поветрие в виде женщины с кровавым платком. Где она появится, там люди мрут тысячами. Мне кажется, Нечаев совершенно походит на это сказочное олицетворение моровой язвы".[388] Соколовский (защитник Дементьевой) утверждал, что Нечаев "ничтожная на самом деле личность". Полемизируя со Спасовичем, он говорил: "Я готов до некоторой степени согласиться с г. Спасовичем, что Нечаев это Хлестаков, но не могу согласиться, что это Протей, что это дьявол. Я просто вижу в нем человека с болезненным самолюбием".[389] Достоевский, создавая образ Петра Верховенского, прототипом которого послужил Нечаев, избежал крайностей в оценках Нечаева, характерных для Спасовича и Соколовского: его "политический честолюбец" щедро наделен хлестаковскими чертами, энергией, самолюбием, но этим его суть не исчерпывается. В несколько неожиданном свете является он в главе "Иван-Царевич". В нем проступают дьявольские черты, ощутимое тяготение к красоте, поэзии, легенде. Вообще в облике Верховенского ощутимы некоторая двойственность и загадочность, неизбежно влекущие за собой недосказанность. Можно с уверенностью сказать, что эта двойственность родилась под влиянием материалов процесса. Перемена в отношении Достоевского к своему герою нашла особенно яркое отражение в набросках к роману: "Необыкновенный по уму человек, но легкомыслие, беспрерывные промахи даже в том, что бы он мог знать. Обидчивость и невыдержанность характера. Если б он был с литературным талантом, то был бы не ниже никого из наших великих критиков-руководителей начала шестидесятых годов. Он писал бы, конечно, другое, чем они, но эффект произвел бы тот же самый. ... Он и теперь действует за границей и говорит обаятельно. Он понял, например, что Кириллову ужасно трудно застрелить себя и что он верует, пожалуй, "пуще попа".
Он очень остроумно развивал свой план Ставрогину и умно смотрел на Россию. Только странно всё это: он ведь серьезно думал, что в мае начнется, а в октябре кончится. Как же это назвать? Отвлеченным умом? Умом без почвы и без связей - без нации и без необходимого дела? Пусть потрудятся сами читатели" (XI, 303). Правда, уже после завершения "Бесов" суд над Нечаевым и его последнее слово разочаровали Достоевского, не увидевшего в нем лица, соответствовавшего совершенному злодейству: "Ведь уж, кажется, следил за делом, даже писал о нем и вдруг - удивился: никогда я не мог представить себе, чтобы это было так несложно, так однолинейно глупо. Нет, признаюсь, я до самого последнего момента думал, что все-таки есть что-нибудь между строчками, и вдруг - какая казенщина! Ничего не мог я себе представить неожиданнее. Какие восклицания, какой маленький-маленький гимназистик. "Да здравствует земский собор, долой деспотизм!" Да неужели же он ничего не мог умнее придумать в своем положении" (XXI, 312)
Однако в то время, когда Достоевским создавались вторая и третья части "Бесов", он внимательнейшим образом читал отчеты о процессе, додумывая то, что могло скрываться "между строчками", и Нечаев менее всего представлялся ему "маленьким-маленьким гимназистиком". Судебная хроника помогла ему дорисовать облик Верховенского, охарактеризовав тактику "главного беса" и отношение его к товарищам по кружку.
Очевидно, Достоевский обратил внимание на показания Г. Енишерлова, подчеркнувшего цинизм взглядов Нечаева не только на
страница 428