чувствую как вознесение.
Человеческую боль свою глотаю: для него она кончена, не будем и мы думать о ней (отождествлять его с ней). Не хочу его в гробу, хочу его в зорях. (Вытянувшись на той туче!)
* * *
Но так как я более человек, чем кто-либо, так как мне дороги все земные приметы (здесь — священные), то нежно прошу Вас: напишите мне правду о его смерти. Здесь дорого всё. В Москве много легенд, отталкиваю. Хочу правды о праведнике.
* * *
Моя Радость! [64 - Почему мои радости всегда были горькие и далекие? 1932 г.] Жизнь сложна. Рвусь, п. ч. теперь знаю, что жив — 1-го июля письмо, первое после двух лет молчания. Рвусь — и весь день обслуживаю чужих. Не могу жить без трудностей — не оправдана. Чувство круговой поруки: я — здесь — другим, кто-то — там — ему. Разговоры о том, как и что «загнать», сумасшедшие планы, собственная зависимость и беспомощность, чужие жизни, которые нужно устраивать, ибо другие еще беспомощнее (я, по крайней мере, веселюсь!) целый день чужая жизнь, где я м. б. и не так необходима. Сейчас у меня живут двое [65 - Э. Л. Миндлин и Б. А. Бессарабов]. Целый день топлю, колю, кормлю. Недавно — случай. Отупев и озверев от вечного варенья каш, прошу одного из своих — как бы сказать? — неуходящих гостей поварить за меня — раз всё равно сидит и глядит в огонь — той же печки. И, изумленная гениальной простотой выхода, иду в свою комнату писать. — Час или сколько? — И вдруг: запах, сначала смутный, т. е. не доходящий до сознания, верней доходящий как легкая помеха: чем-то гадким (но когда же — за годы — хорошим??). Запах (а м. б. сознание) усиливается. Резко. Непереносимо. И — озарение: что-то горит! И — уже откровение: кастрюля горит, сама, одна!
Вбегаю в столовую (как прежде называлось, ныне — лесопильня и каменоломня, а в общем пещера).
У печки, на обломке, мой кашевар.
— Что это? — Мечтательный взмах палестинских глаз. — «Я не знаю». — Да ведь — каша горит! Всё дно сгорело! Да ведь каши-то уж никакой и нет, всё сгорело, всё, всё! — Я не знаю: я мешал. — А воды не подливали? — «Нет. Вы не сказали. Вы сказали: мешайте. Я мешал». В руке — обломок, верней останок ложки, сгоревшей вместе с кашей и кастрюлей — у него в руке.
* * *
сидел и мешал.
* * *
О том же Миндлине (феодосийский семнадцатилетний женатый поэт). Волькенштейн с еще кем-то, проходя ко мне:
— Всё как следует. И дежурный варит кашу. (Он-то — «дежурный» — в другом смысле, а я — как солдат, деньщик.)
* * *
Пишу урывками — как награда. Стихи — роскошь. Вечное чувство, что не вправе. И — вопреки всему — благодаря всему — веселье, только не совсем такое простое — как кажется.
* * *
Посылаю Вам шаль.
— Аля, послать Ахматовой? — Конечно, Марина! Вы породы шальнóй, а не шáльной. — Дорогая моя шáльная порода, носите, если понравится. Я для Вас не только шаль — шкуру с плеч сдеру!
Целую нежно. Пишите
МЦ.
17-го русского августа 1921 г.
(Эгоцентризм письма, происходящий не от эгоизма, а от бесплотности отношений: Блока видела три раза — издали — Ахматову — никогда. Переписка с тенями. — 1932 г. И даже не переписка, ибо пишу одна.)
* * *
(Стихи: Виноградины тщетно в саду ржавели [66 - Четвертое ст-ние цикла «Отрок».] — Сивилла (Горбачусь — из серого камня — Сивилла) [67 - Ст-ние «Веками, веками…».]. Первая сцена Давида, которую перепишу в отдельную тетрадь отрывков и замыслов.)
* * *
Под музыку.
Страшное ослабление,
Человеческую боль свою глотаю: для него она кончена, не будем и мы думать о ней (отождествлять его с ней). Не хочу его в гробу, хочу его в зорях. (Вытянувшись на той туче!)
* * *
Но так как я более человек, чем кто-либо, так как мне дороги все земные приметы (здесь — священные), то нежно прошу Вас: напишите мне правду о его смерти. Здесь дорого всё. В Москве много легенд, отталкиваю. Хочу правды о праведнике.
* * *
Моя Радость! [64 - Почему мои радости всегда были горькие и далекие? 1932 г.] Жизнь сложна. Рвусь, п. ч. теперь знаю, что жив — 1-го июля письмо, первое после двух лет молчания. Рвусь — и весь день обслуживаю чужих. Не могу жить без трудностей — не оправдана. Чувство круговой поруки: я — здесь — другим, кто-то — там — ему. Разговоры о том, как и что «загнать», сумасшедшие планы, собственная зависимость и беспомощность, чужие жизни, которые нужно устраивать, ибо другие еще беспомощнее (я, по крайней мере, веселюсь!) целый день чужая жизнь, где я м. б. и не так необходима. Сейчас у меня живут двое [65 - Э. Л. Миндлин и Б. А. Бессарабов]. Целый день топлю, колю, кормлю. Недавно — случай. Отупев и озверев от вечного варенья каш, прошу одного из своих — как бы сказать? — неуходящих гостей поварить за меня — раз всё равно сидит и глядит в огонь — той же печки. И, изумленная гениальной простотой выхода, иду в свою комнату писать. — Час или сколько? — И вдруг: запах, сначала смутный, т. е. не доходящий до сознания, верней доходящий как легкая помеха: чем-то гадким (но когда же — за годы — хорошим??). Запах (а м. б. сознание) усиливается. Резко. Непереносимо. И — озарение: что-то горит! И — уже откровение: кастрюля горит, сама, одна!
Вбегаю в столовую (как прежде называлось, ныне — лесопильня и каменоломня, а в общем пещера).
У печки, на обломке, мой кашевар.
— Что это? — Мечтательный взмах палестинских глаз. — «Я не знаю». — Да ведь — каша горит! Всё дно сгорело! Да ведь каши-то уж никакой и нет, всё сгорело, всё, всё! — Я не знаю: я мешал. — А воды не подливали? — «Нет. Вы не сказали. Вы сказали: мешайте. Я мешал». В руке — обломок, верней останок ложки, сгоревшей вместе с кашей и кастрюлей — у него в руке.
* * *
сидел и мешал.
* * *
О том же Миндлине (феодосийский семнадцатилетний женатый поэт). Волькенштейн с еще кем-то, проходя ко мне:
— Всё как следует. И дежурный варит кашу. (Он-то — «дежурный» — в другом смысле, а я — как солдат, деньщик.)
* * *
Пишу урывками — как награда. Стихи — роскошь. Вечное чувство, что не вправе. И — вопреки всему — благодаря всему — веселье, только не совсем такое простое — как кажется.
* * *
Посылаю Вам шаль.
— Аля, послать Ахматовой? — Конечно, Марина! Вы породы шальнóй, а не шáльной. — Дорогая моя шáльная порода, носите, если понравится. Я для Вас не только шаль — шкуру с плеч сдеру!
Целую нежно. Пишите
МЦ.
17-го русского августа 1921 г.
(Эгоцентризм письма, происходящий не от эгоизма, а от бесплотности отношений: Блока видела три раза — издали — Ахматову — никогда. Переписка с тенями. — 1932 г. И даже не переписка, ибо пишу одна.)
* * *
(Стихи: Виноградины тщетно в саду ржавели [66 - Четвертое ст-ние цикла «Отрок».] — Сивилла (Горбачусь — из серого камня — Сивилла) [67 - Ст-ние «Веками, веками…».]. Первая сцена Давида, которую перепишу в отдельную тетрадь отрывков и замыслов.)
* * *
Под музыку.
Страшное ослабление,
страница 23
Цветаева М.И. Тетрадь первая