людей-то!

— А как же их не бояться? — ответила женщина, вздохнув.

— Вона! — вскричал Пушкарь. — Удивишь нас звоном этим! Ты вот стряпке привяжи язык короче…

— Савку-то вам бы до смерти забить да ночью в болото…

— Что — лучше этого! Ну — иду! Ты, Савелий, попомни — говорится: верная указка не кулак, а — ласка!

— Иди! — крикнул старик.

Отворилась дверь, и Пушкарь, подмигивая, сказал Палаге громко:

— Иди к хозяину!

И, наклонясь, зашипел:

— Ду-ура! Оделась бы потолще. Наложи за пазухи-те чего-нибудь мягкого, ворона!

Палага усмехнулась, обняла голову пасынка, молча поцеловала и ушла.

Солдат взял Матвея за руку.

— Айда!

— Бить он её будет? — угрюмо спросил юноша.

— Побьёт несколько, — отвечал солдат и успокоительно прибавил: — Ничего, она баба молоденькая… Бабы — они пустые, их можно вот как бить! У мужика внутренности тесно положены, а баба — у неё пространство внутри. Она — вроде барабана, примерно…

Беспомощный и бессильный, Матвей прошёл в сад, лёг под яблоней вверх лицом и стал смотреть в небо. Глухо гудел далёкий гром, торопливо обгоняя друг друга, плыли дымные клочья туч, вздыхал влажный жаркий ветер, встряхивая листья.

— Оо-рро-о-о! — лениво рычал гром, и казалось, что он отсырел.

В голове Кожемякина бестолково, как мошки в луче солнца, кружились мелкие серые мысли, в небе неустанно и деловито двигались на юг странные фигуры облаков, напоминая то копну сена, охваченную синим дымом, или серебристую кучу пеньки, то огромную бородатую голову без глаз с открытым ртом и острыми ушами, стаю серых собак, вырванное с корнем дерево или изорванную шубу с длинными рукавами — один из них опустился к земле, а другой, вытянувшись по ветру, дымит голубым дымом, как печная труба в морозный день.

Матвей чувствовал, что Палага стала для него ближе и дороже отца; все его маленькие мысли кружились около этого чувства, как ночные бабочки около огня. Он добросовестно старался вспомнить добрые улыбки старика, его живые рассказы о прошлом, всё хорошее, что говорил об отце Пушкарь, но ничто не заслоняло, не гасило любовного материнского взгляда милых глаз Палаги.

Мучительная тревога за неё сжимала сердце, юноша ощущал горячую сухость в горле, ему казалось, что из земли в спину и в затылок ему врастают острые шипы, рвут тело.

Вдруг он увидал Палагу: простоволосая, растрёпанная, она вошла в калитку сада и, покачиваясь как пьяная, медленно зашагала к бане; женщина проводила пальцами по распущенным косам и, вычёсывая вырванные волосы, не спеша навивала их на пальцы левой руки. Её лицо, бледное до синевы, было искажено страшной гримасой, глаза смотрели, как у слепой, она тихонько откашливалась и всё вертела правой рукой в воздухе, свивая волосы на пальцы.

Матвей вскочил с земли, подкинутый взрывом незнакомой ему злобы.

— Больно?

— Ничего! — ответила она серьёзно и просто. — Ты теперь…

Пошатнувшись, схватила его за плечо и прошептала, задыхаясь:

— Пушкаря возьми, — ты не ходи один! Он меня — в живот всё ножищами-то… ребёночка, видно, боится…

— Ну, пусть и меня бьёт, — пробормотал Матвей, срываясь с места.

Слепо, как обожжённый, он вбежал в горницу и, не видя отцова лица, наскакивая на его тёмное тело, развалившееся на скамье у стола, замахал сжатыми кулаками.

— Бей и меня, — ну, бей!

И замолчал, как ушибленный по голове чем-то тяжёлым: опираясь спиною о край стола, отец забросил левую руку назад и царапал стол ногтями, показывая сыну толстый, тёмный язык. Левая нога шаркала по полу,
страница 96
Горький М.   Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина