видели её, и, звонко хлопая ладонями по бёдрам, вскрикивала:

— Ай, батюшки, забыла!

Широкорожая Власьевна многозначительно и едко улыбалась, Пушкарь крепко тёр ладонью щетину на подбородке и мрачно сопел, надувая щёки.

Однажды после ужина, ожидая Палагу, Матвей услыхал в кухне его хриплый голос:

— Ду-ура!

— Уж дура ли, умная ли, а такому греху не потатчица. Чтобы с матерью…

— С тобой бы, а? Какая она ему мать?

— Как так? С отцом, чай, обвенчана.

— Бес болотный! Кабы у них дети были?

— Что ты говорить, безбожник? А ещё солдат…

— Тьфу тебе!

Матвей слушал, обливаясь холодным потом. Пришла Палага, он передал ей разговор в кухне, она тоже поблекла, зябко повела плечами и опустила голову.

— Власьевна скажет! — прошептала Палага. — Она сама меня на эту дорожку, к тебе, толкала. Надеется всё. Ведь батюшка-то твой нет-нет да и вспомнит её милостью своею…

Матвей не поверил, но Палага убедила его в правде своих слов.

— Мне что? Пускай их, это мне и лучше. Ты, Мотя, не бойся, — заговорила она, встряхнувшись и жадно прижимая его голову ко груди своей. — Только бы тебя не трогали, а я бывала бита, не в диковинку мне! Чего боязно — суда бы не было какого…

Задумалась на минуту и снова продолжала веселее:

— А Пушкарь-то, Мотя, а? Ах, милый! Верно — какая я тебе мать? На пять лет и старше-то! А насчёт свадьбы — какая это свадьба? Только что в церковь ходили, а обряда никакого и не было: песен надо мной не пето, сама я не повыла, не поплакала, и ничем-ничего не было, как в быту ведётся! Поп за деньги венчал, а не подружки с родными, по-старинному, по-отеческому…

— Подожди! — сказал Матвей. — Боюсь я. Может, бежать нам? Бежим давай!

Палага с неожиданной силой сжала его и, целуя грудь против сердца, говорила:

— Хрустальный ты мой, спаси тя господи за ласковое слово!

Глаза её, поднятые вверх, налились слезами, как цветы росой, а лицо исказилось в судороге душевной боли.

Он испугался, вскочил, женщина очнулась, целовала его, успокаивая, и когда Матвей задремал на её руках, она, осторожно положив голову его на подушку, перекрестила и, приложив руку к сердцу, поклонилась ему.

Сквозь ресницы он видел этот поклон и — вздрогнул, охваченный острым предчувствием беды.


Утром его разбудил Пушкарь, ещё более, чем всегда, растрёпанный, щетинистый и тёмный.

— Лежишь? — сказал он. — Тебе бы не лежать, а бежать…

— Куда? — спросил Матвей, не скрывая, что понимает, о чём речь.

— То-то — куда! — сокрушённо качая головой, сказал солдат. — Эх, парень, не ладно ты устроил! Хошь сказано, что природа и царю воевода, — ну, всё-таки! Вот что: есть у меня верстах в сорока дружок, татарин один, — говорил он, дёргая себя за ухо. — Дам я записку к нему, — он яйца по деревням скупает, грамотен. Вы посидите у него, а я тут как-нибудь повоюю… Эх, Матвейка, — жалко тебя мне!

Вошла Палага, кивнула головой и встала в двери, словно в раме.

— Вот она, грош цена, — ворчал солдат, потирая щёку. И, вдруг широко открыв рот, захохотал, как сова на болоте.

— Ах, дуй вас горой!

Он тряс шершавой головой, икал и брызгал слюною, скрыв свои маленькие глазки в густой сети морщин.

— Стой-ка! — воскликнула женщина, струною вытянувшись вверх.

Из сада назойливо лез в окно глухой звук, приближался, становясь всё торопливее и ясней.

— Пожалуй — он? — медленно сказал Пушкарь. — Ну, ребята, становись на правёж!

Матвею показалось, что кто-то невидимый и сильный схватил его одною холодною рукою за голову, другою — за
страница 94
Горький М.   Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина