богом ищем, не подчинения воле его, а всё оспариваем законы божий и пытаемся бороться против его…

— Именно, отче, — снова громко сказал Тиунов, — мятёмся, яко овцы, не имущие пастыря, и не можем нигде же обрести его…

— Несть пастыря нам, кроме бога!

«Уйду я лучше», — решил Кожемякин, тотчас же выбрался из круга людей, не оглядываясь пошёл вниз, по извилистой дорожке между сочных яблонь и густых кустов орешника. Но когда он проходил ворота из сада во двор, за плечом у него почтительно прозвучало приветствие Тиунова, и, точно ласковые котята, заиграли, запрыгали мягкие вопросы:

— Давно ли в богоспасаемом месте этом? Всё ли, сударь, по добру-здорову в Окурове у нас? Дроздова Семёна изволите помнить?

Последний вопрос коснулся сердца Кожемякина.

— Где он?

— Тут, в самом Воргороде…

И, не обидно, но умненько посмеиваясь, Тиунов рассказал: нашёл Дроздов место себе у булочницы, вдовы лет на пяток старше его, и приспособила его эта женщина в приказчики по торговле и к персоне своей, а он — в полном блаженстве: сыт, одет и выпить можно, по праздникам, но из дома его без личного надзора никуда не пускают.

— Доверия к нему не больше, как к малому ребёнку, потому что, — как знаете, — человек с фантазией, а булочница — женщина крутая, и есть даже слушок, что в богородицах у хлыстов ходила, откуда у неё и деньги. А Семён обучился на гитаре играть и ко стихам большое пристрастие имеет…

— Устроился, значит? — задумчиво спросил Кожемякин.

— Видимо — так! Что же, было бы ему хорошо, людям от того вреда не будет, он не жаден.

— Разве вред от жадности?

— Первее — от глупости, конечно. Умная жадность делу не помеха…

— Какому делу?

— Всякому, вообще…

Кожемякину хотелось пить, но он не решался ни позвать Тиунова к себе, ни проститься с ним. Незаметно вышли за ограду и тихо спускались сквозь рощу по гладко мощёной дороге на берег реки, к монастырской белой пристани. Кривой говорил интересно и как бы играя на разные голоса, точно за пятерых: то задумчиво и со вздохами, то бодро и крепко выдвигая некоторые слова высоким, подзадоривающим тенорком, и вдруг — густо, ласково. И всегда, во всех его словах прикрыто, но заметно звучала усмешка, ещё более возбуждавшая интерес к нему.

— Узнали старца-то?

— Нет. А — кто он?

— Наш, окуровский…

Кожемякину это показалось неприятным и неверным, он переспросил:

— Окуровский?

— Обязательно — наш! Ипполита Воеводина — знавали?

— Слыхал.

— А я его ещё офицером помню, — ловкий воин был! Вон куда приметнуло!

Шли по улице чистой и богатой монастырской слободы, мимо приветливых домиков, уютно прятавшихся за палисадниками; прикрытые сзади зелёным шатром рощи, они точно гулять вышли из неё дружным рядом на берег речки. Встречу попадались нарядно одетые, хорошо раскормленные мещане, рослые, румяные девицы и бабы, а ребятишки казались не по возрасту солидными и тихими.

— Отчего же он в монастырь? — не очень охотно спросил Кожемякин.

— Не слыхал. Думаю — от нечего есть, — говорил Тиунов, то и дело небрежно приподнимая картуз с черепа, похожего на дыню. — По нынешнему времени дворянину два пути: в монахи да в картёжные игроки, — шулерами называются…

— А в чиновники?

— Это — как в солдаты, всякому открыто.

— И в монахи всякий может…

— Высоко — не пустят!

— Куда — высоко?

— До проповеди. В проповедники, в старцы, всегда норовят дворянина поставить, потому он — не выдаст…

— Кого?

— Вообще… тайную механику эту, — уклончиво сказал кривой, вышагивая
страница 236
Горький М.   Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина