же тут правда, добро, а?

Она, смеясь, отвечала:

— Уж так у меня выходит, я не знаю, как это!

И задумывалась, а он слегка издевался над нею, очень довольный чем-то.

Но однажды она сказала с улыбкой и точно прося извинить её:

— Ведь это всё — прошло, все — померли, и осталась одна сказка, а я читаю сказку и всех — люблю: и бабу-ягу, и Алёнушку с Иванушкой…

Удивлённо раскрыла глаза и захохотала, изгибаясь, выкрикивая весело:

— Ой, это верно, верно! Ведь без бабы-яги сказки-то и не было бы!

— Чай, поди, о женихах думаешь? — спросил он однажды.

Она отрицательно покачала головой.

— Нет.

Но тотчас, покраснев, опустила голову и сказала вдумчиво:

— То есть, конечно, думаю об этом, как же? Только, видите ли, если выходить замуж так вот — ни с чем в душе, — ведь будет то же самое, что у всех, а — зачем это? Это же нехорошо! Вон Ваня Хряпов считает меня невестой своей…

— Он хороший парень?

— Он? Хороший, — неуверенно ответила Люба. — Так себе, — добавила она, подумав. — Ленивый очень, ничего не хочет делать! Всё о войне говорит теперь, хотел ехать добровольцем, а я чтобы сестрой милосердия. Мне не нравится война. А вот дедушка его — чудесный!

— Ну, ещё чего скажешь! — воскликнул Кожемякин, рассердясь и ревнуя. — От него, Кощея, весь город плачет…

— А он — хороший! — спокойно и уверенно повторила Люба.

Старик надулся и замолчал.

Уже не раз в багряные вечера осени, поглядывая в небо, где красные облака напоминали о зиме, вьюгах, одиночестве, он думал:

«Рановато я отказал имущество-то городу — лучше бы оставить молодой вдове! Может, и сын был бы. А то — что же? Жил-жил — помер, а и глаз закрыть некому. Положим — завещание можно изменить, да-а…»

Шёл к зеркалу и, взглянув на себя, угрюмо отступал прочь, сердце замирало, из него дымом поднимались в голову мысли о близком конце дней, эти мысли мертвили мозг, от них было холодно костям, седые, поредевшие волосы тихонько шевелились.

Приходила высокая, стройная девушка, рассказывала, горячась и краснея, о волнениях жизни, топала ногой и требовала:

— Ах, да выпишите же хорошую газету! Ну, голубчик, выпишите!

Он уступил ей, но поставил условием — пусть она приходит каждый день и сама читает ему. И вот она быстро и внятно читает шумный лист, а Кожемякин слушает, и ему кажется, что в газете пишут Марк Васильев, Евгения, злой Комаровский, — это их мысли, их слова, и Люба принимает всё это без спора, без сомнений.

— Почему ты так веришь газете? — ворчливо спрашивал он.

— Это — правда, ведь видно же!

Иногда на прозрачных глазах девушки выступали слёзы, она металась по комнате, размахивая измятым листом газеты, и старик со страхом слышал свои давние, забытые мысли:

— Боже мой, боже мой! Почему все здесь такие связанные, брошенные, забытые — почему? Вон, какие-то люди всем хотят добра, пишут так хорошо, правдиво, а здесь — ничего не слышно! И обо всём говорят не так: вот, о войне — разве нас побеждают потому, что русские генералы — немцы? Ведь не потому же! А папа кричит, что если бы Скобелев…

«Уйдёт она отсюда! — ревниво следя за нею, думал старик. — Ох, уйдёт!»

В душе его снова нарастала знакомая тревога:

«Я — помираю, а старые мысли — ожить хотят!» — Он тихонько, осторожно уговаривал её:

— Ты — не очень верь! Я знаю — хорошего хочется, да — немногим! И ежели придёт оно — некому будет встретить его с открытой душой, некому; никто ведь не знает, какое у хорошего лицо, придёт — не поймут, испугаются, гнать будут, — новое-де
страница 287
Горький М.   Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина