двое любовников её, — вставила Машенька, вздохнув и подходя к постели.

— Не завидуй, Марья! — зло сказал Никон. — У неё Николка-приказчик постоянным был.

Кожемякину стало тяжко слушать, как они безжалостно говорят о покойнице и сводят свои счёты; он закрыл глаза, наблюдая сквозь ресницы. Тогда они стали говорить тише, Никон много и резко, бледный, растрёпанный, кусая усы, а Машенька изредка вставляла короткие слова, острые, как булавки, и глаза её точно выцвели.

Крадучись, улыбаясь и мигая, вошёл Ревякин, сел за стол и, вытирая мокрое лицо, шёпотом попросил:

— Дайте попить!

Поглядел правым глазом на постель.

— Спит?

— Что там? — спросила жена, подвигая к нему графин с квасом; он поднял графин, посмотрел его на свет и, усмехаясь, ответил:

— Чук! Полиция выгнала всех…

Все трое сидели за столом, одинаково положив локти на стол, и, переглядываясь, ворчали тихонько, наводя на хозяина страх и тоску.

«Господи! — думал он. — Вдруг и тут то же случится что…»

Ревякин вертел головой то в одну сторону, то в другую, и казалось, что у него две головы, обе одноглазые.

Машенька сказала, играя пальцами:

— Шкалику всё равно было — либо в петлю, либо в нищие…

«Среди каких людей я живу!» — подумал Кожемякин и застонал.

Подбежала Машенька, наклонилась к его лицу и ласково, испуганно спросила:

— Что — больно?

— Сердце…

Муж её тоже встал, сел в ногах больного и заговорил тихонько:

— У меня тоже сердце так иной раз сожмётся, словно и нет его. Тут надобно читать шестой псалом.

Он отвёл живой глаз в сторону и забубнил нараспев:

— «Помилуй мя, господи, яко истощён есмь, яко смятошася кости моя и душа моя смятеся» — голоса вечные, брат!

Кожемякин приподнялся, сел и грубо крикнул:

— Что ты — как над покойником!

А Машенька, махнув рукою на мужа, точно на шмеля, скучно сказала:

— Перестань-ко врать, смятоша-святоша! И сердце у тебя не болит, и псалмов ты не знаешь…

— Чук! — воскликнул Ревякин, отскакивая, примирительно вытянув руки и тряся лысой головой. — Кого я обижаю?

— Паяц! — внятно, но негромко сказала Машенька.

Никон застучал пальцами по столу, засвистел, она повела глазами в его сторону и вздохнула:

— Один — бога тревожит, другой — чертей высвистывает.

Ревякин туго натянул на голову шапку, потом, улыбаясь, предложил Никону:

— Идём?

Они исчезли. На дворе дробно шумел дождь, вздыхал ветер, скрипели деревья, хлопала калитка, Кожемякин прислушивался ко всему, как сквозь сон, вяло соображая:

«Будут меня допрашивать или нет?»

Машенька, расхаживая по комнате сложив руки на груди, осматривала всё и говорила:

— Пыли-то везде сколько! И уж как давно самовар заказан, а всё нет его. Плохо без бабы, Матвей Савельич?

Ему не хотелось отвечать, но он боялся, что молчание обидит её и она уйдёт.

— Неуютно.

— То-то же!

Самодовольный возглас женщины задел его.

— А и с вами — трудно.

— Чем?

Усмехаясь, она встала перед ним.

— Да вот, — сказал он смущённо, — как поглядишь на всё это, на семейных…

— А вы не глядите!

— Как это?

— Так, просто — не глядите да и всё.

Кухарка внесла самовар, женщина отошла к столу, хозяйски заметив:

— Вот и самовар грязный…

И, слово за словом, с побеждающей усмешечкой в тёмных глазах, обласканная мягким светом лампы, она начала плести какие-то спокойные узоры, желая отвести его в сторону от мыслей о Марфе, разогнать страх, тяжко осевший в его груди.

— Вам бы поискать вдову хорошую, молодую женщину, испытанную от
страница 270
Горький М.   Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина