воскликнула она, дотронувшись ладонью до щеки, и, смущённо улыбнувшись, сказала: — И то…

— О чём ты?

— Так! Привычка такая…

Почти всегда, как только Матвей подходил к мачехе, являлся отец, нарядный, в мягких сапогах, в чёрных шароварах и цветной рубахе, красной или синей, опоясанной шёлковым поясом монастырского тканья, с молитвою.

Обмякший, праздничный, он поглаживал бороду и говорил сыну:

— Ну, что, не боишься мачехи-то? Ну, иди, гуляй!

Он перестал выезжать в уезд за пенькой и в губернию с товаром, посылая вместо себя Пушкаря.

— Тятя, — звал его сын, — иди на завод, мужики кличут!

— Савка там?

— Там.

— Позови его сюда.

Приходил Савка, коренастый, курносый, широкорожий, серовато-жёлтые волосы спускались на лоб и уши его прямыми космами, точно некрашеная пряжа. Белые редкие брови едва заметны на узкой полоске лба, от этого прозрачные и круглые рачьи глаза парня, казалось, забегали вперёд вершка на два от его лица; стоя на пороге двери, он вытягивал шею и, оскалив зубы, с мёртвою, узкой улыбкой смотрел на Палагу, а Матвей, видя его таким, думал, что если отец скажет: «Савка, ешь печку!» — парень осторожно, на цыпочках подойдёт к печке и начнёт грызть изразцы крупными жёлтыми зубами.

Он заикался, дёргал левым плечом и всегда, говоря слово «хозяин», испускал из широкого рта жадный и горячий звук:

— Ххо!

— Ну, ступай, негожа рожа! — отпускал его отец, брезгливо махнув рукой.

Однажды пришли трое горожан, и один из них, седой и кудрявый Базунов, сказал отцу:

— Вот, Савелий Иванов, решили мы, околоток здешний, оказать тебе честь-доверие — выбрать по надзору за кладкой собора нашего. Хотя ты в обиходе твоём и дикой человек, но как в делах торговых не знатно худого за тобой — за то мы тебя и чествуем…

Облокотясь на стол, отец слушал их, выпятив губу и усмехаясь, а потом сказал:

— Али нет между вами честных-то людей? Какая ж мне в том честь, чтобы жуликами командовать?

— Погоди! Кто тебя на команду зовёт?

— И свиней пасти — нет охоты…

— Что ж ты лаешься?

Отец встал, тряхнул головой.

— Идите, откуда пришли! Не уважаю я вас никого и ни почета, ни ласки не хочу от вас…

Горожане встали и молча пошли вон, но в дверях Базунов обернулся, говоря:

— Правда про тебя сказано: рожа — красная, душа — чёрная!

Проводив их громким смехом, отец как-то сразу напился, кричал песни и заставлял Палагу плясать, а когда она, заплакав, сказала, что без музыки не умеет, бросил в неё оловянной солоницей да промахнулся и разбил стекло киота.

Но к вечеру он отрезвел, гулял с женой в саду, и Матвей слышал их разговор.

— Ты бабёнка красивая, тебе надо веселее быть! — глухо говорил отец.

— Я, Савель Иваныч, стараюсь ведь…

Матвей сидел под окном, вспоминая брезгливое лицо отца, тяжёлые слова, сказанные им в лицо гостям, и думал:

«За что он их?»

Спустя несколько дней он, выбрав добрый час, спросил старика:

— Тятя, за что ты горожан-то прогнал?

Савелий Кожемякин легонько отодвинул сына в сторону, пристально посмотрел в глаза ему и, вздохнув, объяснил:

— Чужой я промеж них. Поначалу-то я хотел было в дружбе с ними жить, да они на меня — сразу, как псы на волка. Речи слышу сладкие, а когти вижу острые. Ну, и — война! Грабили меня, прямо как на большой дороге: туда подай, сюда заплати — терпенья нет! Лошадь свели, борова убили, кур, петухов поворовали — счёту нет! Мало того, что воруют, — озорничать начали: подсадил я вишен да яблонь в саду — поломали; малинник развёл — потоптали;
страница 73
Горький М.   Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина