торжественно хоронили, всё духовенство было, и оба хора певчих, и весь город. Самый старый и умный человек был в городе. Спорить с ним не мог никто. Хоть мне он и не друг и даже нажёг меня на двести семьдесят рублей, а жалко старика, и когда опустили гроб в могилу, заплакал я», — ну, дальше про меня пошло…

— Чем он занимался? — спросила постоялка, вставая.

— Всем вообще… деньги в рост давал тоже.

Она бледно и натянуто улыбнулась.

— Ну, благодарю вас! Довольно, я не стану больше слушать…

И протянула ему руку, говоря:

— Странный вы человек, удивительно! Как вы можете жить в этом… спокойно жить? Это ужасно!.. И это стыдно, знаете! Простите меня, — стыдно!

Он ничего не успел сказать в ответ ей — женщина быстро ушла, бесцветно повторив на пороге двери:

— Благодарю вас!..

Кожемякин сошвырнул тетради на пол, положил локти на стол, голову на ладони и, рассматривая в самоваре рыжее, уродливое лицо, горестно задумался:

«Стыдно? А тебе какое дело? Ты — кто? Сестра старшая али мать мне? Чужая ты!»

Спорил с нею и чувствовал, что женщина эта коснулась в груди его нарыва, который давно уже безболезненно и тайно назревал там, а сейчас вот — потревожен, обнаружился и тихонько, но неукротимо болит.

— Убирать самовар-то? — сладко спросила Наталья, сунув голову в дверь.

— Бери! Помоги-ка сапог снять…

Она села на пол перед ним, её улыбка показалась Матвею обидной, он отвёл глаза в сторону и угрюмо проворчал:

— Чего оскалилась? Что ты понимаешь?

Напрягаясь, она покорно ответила:

— Я, батюшка, ничего не понимаю, — зачем?

— А — смеёшься! — топая онемевшей ногой, сказал он миролюбивее. — Ужинать не ждите, гулять пойду…

— Какой теперь ужин! — воскликнула кухарка. — Ты гляди-кося час пополуночи время. И гулять поздно бы…

— Твоё дело? — крикнул он. — Что вы все учите меня?

Через полчаса он шагал за городом, по чёрной полосе дороги, возражая постоялке:

«Живу я не хуже других, для смеха надо мной — нет причин…»

Луна зашла, звёзды были крупны и ярки. По сторонам дороги синевато светились пятна ещё не стаявшего снега, присыпанные вновь нанесённым с вечера сухим и мелким снежком. Атласное зимнее платье земли было изодрано в клочья, и обнажённая, стиснутая темнотою земля казалась маленькой. От пёстрых стволов и чёрных ветвей придорожных берёз не ложились тени, всё вокруг озябло, сморщилось, а холмы вздувались, точно тёмные опухоли на избитом, истоптанном теле. Под ногою хрустели стеклянные корочки льда, вспыхивали синие искры — отражения звёзд.

Было тихо, как на дне омута, из холодной тьмы выступало, не грея душу, прошлое: неясные, стёртые лица, тяжкие, скучные речи.

…Краснощёкая, курносая Дуняша косит стеклянными глазами и, облизывая языком пухлые, десятками мужчин целованные губы, говорит, точно во сне бредит:

— Ты бы, Мотенька, женился на мне, хорошу девицу за тебя, всё равно, не дадут…

Он — выпил, и ему смешно слышать её шепелявые слова.

— Почему?

Она заплетает толстыми пальцами мочальные волосы в косу и тянет:

— А слухи-то? Вона, бают, будто ты с татарином своим одну бабу делишь…

«Зря она это говорила — научили её, а сама-то и не верила, что может замуж за меня выйти!» — думал он, медленно шагая вдаль от города.

Была ещё Саша Сетунова, сирота, дочь сапожника; первый соблазнил её Толоконников, а после него, куска хлеба ради, пошла она по рукам. Этой он сам предлагал выйти за него замуж, но она насмешливо ответила ему:

— А ты полно дурить!

Была она маленькая, худая, а
страница 154
Горький М.   Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина