Захарыч набунтовался — спит, душа! Человек умный, видал много, чего нам и не знать. До утра меня манежил, ну — я ему, однако, не сдался, нет!

Широко улыбнувшись, он зевнул и продолжал:

— Я понимаю — он хочет всё как лучше. Только не выйдет это, похуже будет, лучше — не будет! От человека всё ведь, а людей — много нынче стало, и всё разный народ, да…

Дружелюбно глядя серыми воловьими глазами в лицо Кожемякина, он сочно и густо засмеялся.

— По весне наедут в деревни здешние: мы, говорят, на воздух приехали, дышать чтобы вольно, а сами — табачище бесперечь курят, ей-богу, право! Вот те и воздух! А иной возьмёт да пристрелит сам себя, как намедни один тут, неизвестный. В Сыченой тоже в прошлом году пристрелился один… Ну, идём к чаю.

И, шагая рядом с Кожемякиным, он крикнул:

— Эй, Захарыч! Поднимайся, гляди, где солнце-то…

Тиунов вскочил, оглянулся и быстро пошёл к реке, расстёгиваясь на ходу, бросился в воду, трижды шумно окунулся и, тотчас же выйдя, начал молиться: нагой, позолоченный солнцем, стоял лицом на восток, прижав руки к груди, не часто, истово осенял себя крестом, вздёргивал голову и сгибал спину, а на плечах у него поблескивали капельки воды. Потом торопливо оделся, подошёл к землянке, поклонясь, поздравил всех с добрым утром и, опустившись на песок, удовлетворённо сказал:

— Хорошо на восходе солнышка в открытом месте богу помолиться!

— А это разве положено, чтобы нагому молиться? — спросил рыбак.

— Не знаю. Я — для просушки тела…

Тотчас после чая сели в лодку, придурковатый молчаливый парень взял вёсла, а старик, стоя по колена в воде, говорил Кожемякину:

— Приезжай когда и один, ничего! Посидим, помолчим. Я смирных уважаю. Говорунов — не уважаю, особливо же ежели одноглазые!

И, откинув лохматую серебряную голову, широко открыв заросший бородою рот, — захохотал гулко, как леший, празднично освещённый солнцем, яркий в розовой рубахе и синих, из пестряди, штанах.

— Экая красота человек! — ворчал Тиунов, встряхивая неудачно привешенной бородкой. — И честен редкостно, и добр ведь, и не глуп, — слово сказать может, а вот — всё прошло без пользы! Иной раз думаешь: и добр он оттого, что ленив, на, возьми, только — отступись!

«Опять — знакомо!» — вздрогнув и вспомнив Маркушу, подумал Кожемякин.

Кривой печально задумался и спустя минуту снова говорил:

— Сколько я эдаких видал — числа нет! И всё, бессомненно, хороший народ, а все — бездельники! Рыбачество — это самое леностное занятие…

«Вроде Пушкарева он, — соображал Кожемякин. — Вот — умер бы Шакир, я бы этого на его место».

Через несколько дней Кожемякин почувствовал, что копчёный одноглазый человек — необходим ему и берёт над ним какую-то власть.

— Первее всего, — таинственно поучал он, — каждый должен оценить своё сословие, оно — как семья ему, обязательно! Это зря говорится: я — не мужик, а — рыбак, я — не мещанин, а — торговец, это — разъединяет, а жить надобно — соединительно, рядами! Вы присмотритесь к дворянам: было время, они сами себе исправников выбирали — кого хотят, а предводителя у них и по сию пору — свои люди! Когда каждый встанет в свой ряд — тут и видно будет, где сила, кому власть. Всякое число из единиц — азбука! И все единицы должны друг ко другу плотно стоять, и чтобы единица знала, что она не просто палочка с крючком, а есть в ней живая сила, тогда и нолики её оценят. А перебегая туда-сюда, человек только сам себе и всему сословию игру портит, оттого и видим мы в дамках вовсе не те шашки, которым это
страница 243
Горький М.   Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина