безобидно продолжал:

— Вы, сударь, хуже злого. Злой — он хоть сопротивление вызывает, вы же — никаких чувств, кроме жалости. Жалко вас, и — больше ничего! Русский вы человек, очень русский! На сорок лет в пустыню надо вас, таких. И её с вами.

— Авдотью Гавриловну? — тихонько спросил Кожемякин, наклоняясь к собеседнику.

— И её. Вам — нечего защищать, нечем дорожить, вы люди — неизвестно зачем!

Горбун снова зажёг спичку, осветил лицо его и швырнул её прочь раньше, чем она догорела.

— Не курите вы, а спички тратите, — заметил Кожемякин нехотя, чтобы сказать что-нибудь.

В ответ ему из тьмы задумчиво раздалось:

— Люблю зажигать спички в ночи. И дома у себя, лёжа в постели, зажигаю, и везде, где придётся…

— Зачем?

— И обязательно, чтобы спичка была серная, русская, а не шведская. Русская спичка горит лениво, разноцветно и прескверно пахнет…

«Чудит», — подумал Кожемякин, оглядываясь.

— На сорок лет в пустыню! — точно пьяный, сказал горбун.

Вдали, ограничивая поле чёрной чуть видной стеною, стоял лес; земля казалась сжатой в маленький комок, тесной и безвыходной, но в этой жалобной тесноте и малости её было что-то привычно уютное, трогательно грустное.

— Больно уж сердиты вы, — укоризненно заметил Кожемякин. — Всё не по-вашему…

— Всё! — согласно повторил горбун.

Простота его слов возбуждала особенный интерес. Кожемякину захотелось ещё таких слов, — в темноте ночной они приобретали значительность и сладость; хотелось раззадорить горбуна, заставить его разговориться о людях, о боге, обо всём, с жутким чувством долго слушать его речь и забыть про себя.

— Гордый вы, — сказал он. — Хорошо ли это?

— Это — хорошо! — ответил Комаровский, не шевелясь и точно засыпая.

Потом спросил, точно ударив:

— Вы любите её?

Кожемякин вздрогнул от неожиданности.

— Я? Мне она по душе, конечно…

— А-а, — равнодушно протянул Комаровский, но Кожемякину показалось, что равнодушие неверное, он успокоительно добавил:

— Я бы, конечно, женился…

— Жениться вам надо! — спокойно посоветовал Комаровский. — Лучше этого вы ничего не придумаете…

— Да вот Максим впутался тут, — сказал Кожемякин, вздохнув.

— А Максима оставьте и Авдотью Гавриловну тоже. Вам до них никакого дела нет.

Комаровский стал насвистывать какую-то знакомую песню. Над лесом неясно заблестел серпик луны, и лес стал чернее.

У Кожемякина снова явилось желание раздразнить горбуна.

— А вы как? — спросил он. — С носом остаётесь?

Комаровский встал и, отряхая платье длинными руками, безобидно выговорил:

— Не умный вы человек, Матвей Савельич, не умный и жалкий.

Потопал ногою о землю и пошёл прочь дальше в поле, снова посвистывая.

Сняв фуражку, Кожемякин смотрел, как его фигура, не похожая на человечью, поглощается тьмой, и напрягался, надувал щёки, желая крикнуть горбуну что-нибудь обидное, но не нашёл слова и помешала мысль:

«Верно — не умный я! И всё у меня случайно, — как у Дроздова».

— Эй, послушайте! — раздалось издали.

— Ой? — откликнулся Кожемякин, вставая.

— Вы на меня не сердитесь — ладно?

— Ничего! Ведь один на один…

Невидимый горбун как будто засмеялся, заклохтал, потом снова прозвучал его высокий голос:

— Вам бы на время уехать из этого города.

— Почто? — спросил Кожемякин, но Комаровский не ответил.

Сухие шорохи плыли по полю, как будто кто-то шёл лёгкой стопой, задевая и ломая стебли трав. Небо чуть-чуть светлело, и жёлтенькие звёзды, белея, выцветая, становились холодней, но земля была
страница 225
Горький М.   Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина