её груди:

— Не любишь ты меня.

— Ну, вот ещё что выдумал! — спокойно сказала она. — Как же не люблю? Ведь я денег не беру с тебя.

И, подумав, прибавила, играя глазами.

— Я всех мужчин люблю — такая должность моя!

Юноша вздохнул, спустил ноги на пол и сел, жалобно говоря:

— Кабы ты хоть немножко любила меня — об этом надо бы сказать Вавиле-то! А то — стыдно мне перед ним…

Она обеспокоилась, гибко вскочила, обняла Симу и внушительно стала убеждать его:

— Ты этого и не думай, ни-ни! Слышишь? Я — только тебя люблю! А Вавила… он, видишь, такой, — он человек единственный…

Она закрыла глаза и вся потянулась куда-то.

— Я с ним — отчего? — спокойнее и увереннее продолжала она. — От страха! Не уступи-ка ему — убьёт! Да! О, это он может! А тебя я люблю хорошо, для души — понял?

Всё крепче обнимая худое, нескладное тело, она заглядывала в глаза юноши темнеющим взглядом, а между поцелуями рассудительно доказывала:

— Мне за любовь эту чистую много греха простится — я знаю! Как же бы я не любила тебя?

Сима трепетал под её поцелуями, точно раненый журавль, горел жарким огнём и, закрыв глаза, искал губами её губ.

Женщина ещё более торопливо, чем всегда, отдавалась ему, без радости и желания, деловито говоря:

— Ты — не беспокойся!

И после ласково, вкрадчиво шептала:

— Попробуй, Симушка, сочини что-нибудь такое, чтобы люди забоялись тебя! Ты будь смелее! Ведь обо всём можно сказать, что хочешь, — вон, смотри-ка, образованные-то как говорят! И все уважают их. А они и архангелов даже осмеяли, ей-богу!

Глаза её были широко открыты, в них сверкали зеленоватые искры, лицо горело румянцем, дышала она часто, и груди её трепетали, как два белые голубя.

Юноша гладил дрожащей рукой щёку её, смотрел в наивные глаза и, снова разгораясь, слушал ласковый шёпот:

— Мне тебя любить — одна моя заслуга… Ведь я же знаю, что великая грешница я, всей жизнью моей…


Город был весь наполнен осторожным шёпотом — шептались и обыватели, и начальство, только один Коля-телеграфист говорил громко и день ото дня становился всё более дерзким в речах.

Франтоватый, юркий, худенький, он, храбро вздёрнув острый нос в пенснэ кверху, метался по городу и всюду сеял тревожные слухи, а когда его спрашивали: «Да почему ты знаешь?», многозначительно отвечал: «Уж это верно-с!» И молодцевато одёргивал свою щегольскую тужурку.

Доктор Ряхин, покашливая, убеждал его:

— А вы, батя, не волновались бы. Вы рассуждайте философски: человек не может ни ускорять событий, ни задерживать их, как не может он остановить вращение земли, развитие прогрессивного паралича или, например, этот идиотский дождь. Всё, что должно быть, — будет, чего не может быть — не будет, как вы ни прыгайте! Это, батя, доказано Марксом, и — значит — шабаш!

— Но, Алексей же Степанович! — восклицал Коля, вытягиваясь куда-то к потолку. — Должны же люди что-нибудь делать?

— Указано им — плодитесь, множьтесь и населяйте землю, всё остальное приложится вам! И, ей-богу, миленький, ни на что более сложное, чем это простое и приятное занятие, не способны люди, и вы, дорогой, в их числе!

— Господи! Какой же вы мрачный человек в речах ваших!

— Такова позиция человека уездного, ибо — как сказано во всех географиях — население русских уездных городов сплошь состоит из людей, занимающихся пьянством, карточной игрой и мизантропией. А вы — дрыгаете ножкой, — к чему? Вам конституции хочется? Подождите, миленький, придёт и конституция и всякое другое благополучие. Сидите
страница 30
Горький М.   Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина