надлежит!

— Верно, — согласился Кожемякин, вдруг вспоминая Максима.

Кривой повёл Кожемякина в городской манеж на концерт в пользу голодающих: там было тесно, душно, гремела военная музыка, на подмостки выходили полуголые барыни в цветах и высокими, неприятными голосами пели то одна, то — две сразу, или в паре с мужчинами в кургузых фраках.

— Глядите, — зудел Тиунов, — вот, несчастие, голод, и — выдвигаются люди, а кто такие? Это — инженерша, это — учитель, это — адвокатова жена и к тому же — еврейка, ага? Тут жида и немца — преобладание! А русских — мало; купцов, купчих — вовсе даже нет! Как — так? Кому он ближе, голодающий мужик, — этим иноземцам али — купцу? Изволите видеть: одни уступают свое место, а другие — забежали вперёд, ага? Ежели бы не голод, их бы никто и не знал, а теперь — славу заслужат, как добрые люди…

Сидели они высоко, на какой-то полке, точно два петуха, их окружал угрюмый, скучающий народ, а ещё выше их собралась молодёжь и кричала, топала, возилась. Дерево сидений скрипело, трещало, и Кожемякин со страхом ждал, что вот всё это развалится и рухнет вниз, где правильными рядами расположились спокойные, солидные люди и, сверкая голыми до плеч руками, женщины обмахивали свои красные лица.

— Всё горе оттого, что люди не понимают законного своего места! — нашёптывал Тиунов.

Расхаживая с Кожемякиным по городу, он читал вывески:

— Шторх — значит — немец. Венцель — тоже, бессомненно. Бух и Митчель, Кноп, эва — сколько! Изаксон, Майзель — обязательно евреи! А где Русь, Россия? Вот это и значит — полорото жить!

Кожемякина тоже удивляло обилие нерусских имён на вывесках, но слова Тиунова были неприятны ему жадностью и завистью, звучащими в них.

Он сказал:

— Какой веры ни будь — пить-есть надо!

— Верно! Азбука! Надо, но — пусть каждый на своём месте!

— Да ежели у жидов нет своего царства!

— Они и не опасны: сказано — «жид со всяким в ногу побежит». А немцы, а? Сегодня они купцов напустят, завтра — чиновников наведут, а там — глядите — генералов, и — тю-тю наше дело!

Крикливый, бойкий город оглушал, пестрота и обилие быстро мелькавших людей, смена разнообразных впечатлений — всё это мешало собраться с мыслями. День за днём он бродил по улицам, неотступно сопровождаемый Тиуновым и его поучениями; а вечером, чувствуя себя разбитым и осовевшим, сидел где-нибудь в трактире, наблюдая приподнятых, шумных, размашистых людей большого города, и с грустью думал:

«У нас, в Окурове, благообразнее и тише живут…»

Шумная, жадная, непрерывная суета жизни раздражала, вызывая угрюмое настроение. Люди ходили так быстро, точно их позвали куда-то и они спешат, боясь опоздать к сроку; днём назойливо приставали разносчики мелкого товара и нищие, вечером — заглядывали в лицо гулящие девицы, полицейские и какие-то тёмные ребята.

Иногда девица нравилась ему, возбуждая желание купить её ласки, но неотвязный, как тень, кривой мешал этому.

— Сколько их тут! — сказал он однажды, в надежде завязать разговор, который погасил бы это чувство.

А кривой, всегда и всё готовый разъяснить, поучительно и охлаждающе ответил:

— Многонько! Ремесло, бессомненно, непохвальное, но я — не в числе осуждающих. Всем девицам замуж не выйти — азбука! Нищих плодить — тоже одно обременение жизни. Засим — не будь таких, вольных, холостёжь в семьи бы бросилась за баловством этим, а ныне, как вы знаете, и замужние и девицы не весьма крепки в охране своей чести. Приходится сказать, что и в дурном иной раз включено хорошее…

«Верно
страница 244
Горький М.   Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина