эту начал, — ну, отведём мы тебя в полицию…

Кто-то добавил:

— Мы тебе, друг, не потатчики, нет!

Вавила взглянул на него и промолчал.

Пошли. Бурмистров смотрел в землю, видел под ногами у себя лоскутья одежды, изломанные палки, потерянные галоши. Когда эти вещи были близко — он старался тяжело наступить на них ногой, точно хотел вдавить их в мёрзлую землю; ему всё казалось, что земля сверкает сотнями взглядов и что он идёт по лицам людей.

И как сквозь сон слышал гудение встревоженного города и солидную речь бондаря:

— А бой в сём году рано начали — до михайлова-то дня ещё недели две время…

Как-то вдруг повалил снег, и всё скрылось, утонуло в его тяжёлой, ровной кисее.

— Удавлюсь я там, в полиции! — глухо и задумчиво сказал Вавила.

— Еретик — всегда еретиком останется! — ответили ему откуда-то со стороны.

— Не хочу, не пойду! — вдруг остановясь, крикнул Бурмистров, пытаясь стряхнуть уцепившихся за него людей и чувствуя, что не удастся это ему, не сладит он с ними.

Они начали злобно дёргать, рвать, бить его, точно псы отсталого волка, выли, кричали, катались по земле тёмною кучею, а на них густо падали хлопья снега, покрывая весь город белым покровом долгой и скучной зимы.

Во мгле снежной пурги чёрными пятнами мелькали галки.

И всё работал неутомимый человек, — где-то на Петуховой горке, должно быть; он точно на весь город набивал тесный, крепкий обруч, упрямо и уверенно выстукивая:

— Тум-тум-тум… Тум-тум…



Жизнь Матвея Кожемякина



Часть первая

По ночам, подчиняясь неугомонной старческой бессоннице, Матвей Савельев Кожемякин, сидя в постели, вспоминает день за днём свою жизнь и чётко, крупным полууставом, записывает воспоминания свои в толстую тетрадь, озаглавленную так:


«Мысленные и сердечные замечания, а также некоторые случаи из жизни города Окурова, записанные неизвестным жителем сего города по рассказам и собственному наблюдению».


Ниже, почерком помельче, приписано:


«Для чтения с доверием и для познания скорбной жизни уездного русского города».


Тетрадь лежит перед ним на косой доске столика-пюпитра; столик поставлен поверх одеяла, а ножки его врезаны в две дуги, как ноги игрушечного коня. С правого бока стола привешена на медной цепочке чернильница; покачиваясь, она бросает на одеяло тень, маленькую и тёмную, как мышь. В головах кровати, на высокой подставке, горит лампа, ровный свет тепло облил подушки за спиной старика, его жёлтое голое темя и большие уши, не закрытые узеньким венчиком седых волос. Когда старик поднимает голову — на страницы тетради ложится тёмное, круглое пятно, он гладит его пухлой ладонью отёкшей руки и, прислушиваясь к неровному биению усталого сердца, прищуренными глазами смотрит на белые изразцы печи в ногах кровати и на большой, во всю стену, шкаф, тесно набитый чёрными книгами.

Сосредоточенно обращённый в прошлое взгляд старика медленно бродит в сумраке большой комнаты, почти не видя расплывшихся очертаний давно знакомых вещей, — их немного, все они грузные и стоят, точно вросли в пол. Простор комнаты пустынен, и сумрак её холоден.

За книжным шкафом — дверь, от неё к передней стене вытянулся ещё шкаф, тоже полный книг. Два окна плотно закрыты ставнями, в простенке — старинное овальное зеркало в золотой фигурной раме, под зеркалом диван, перед ним стол с выгнутыми ногами, а на столе — старинная библия в коже; блестит серебро её застёжек. Около стола растопырились кресла в чехлах из парусины, на полу — толстая серая кошма. В переднем
страница 55
Горький М.   Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина