линючее и белёсое окуровское небо рдеет в лучах заката и красное важное солнце опускается в болото, щедро покрывая тёмно-синюю щетину ельника тусклым золотом и багрецом. Клочковатые комья серых туч разорваны огненными ручьями жёлтых и пурпуровых красок, струится в небе расплавленное золото, в густом и синем дыме туч вспыхивает и гаснет кроваво-красное пламя. Солнечный луч, точно перст господень, направлен в глубь земли.

Стоя на холме, женщина широко открытыми глазами оглядывается вокруг — горизонт опоясан широкой чёрной полосой леса, одиноко маячит на холмах десяток берёз столбовой дороги, земля — чёрная и рыжая, светлые изгибы и петли реки окрашены в красный, розовый и жёлтый цвета, — хвастается осень богатством своим.

Но скучно в поле, скучно и холодно. Над полем, звеня, мелькают ласточки, чёрной точкой стоит в небе коршун, стадо идёт — густо и лениво мычат коровы, заунывно играет на свирели дурашливый пастух Никодим, в монастыре бьют колокола, призывая ко всенощной, из города, согнувшись и качаясь на ногах, идут старушки встречу стаду, а в городе с восхода солнца непрерывно набивают обручи.

Слушая извечные три и два удара, женщина подчиняется их череде и печально говорит, указывая на пылающее небо:

— Мне кажется, что чувства и мысли больших людей — вот такие же…

Тёмное, огромное болото быстро всасывает лучи солнца, небо полиняло, тучи разрослись и ползут на город, сиротливо прижавшийся к земле в центре пустынного круга. Сухой осенний ветер озабоченно летает по полю, разнося семена трав, шуршит сухим бурьяном у монастырской ограды, вздыхает, что-то шепчет.

Матушкины тихо идут домой.

— Вот обживёмся мы здесь, — говорит муж, поддерживая под руку беременную жену, — познакомимся с людями, которые получше. И постепенно…

Жена молчит, глядя в небо, опрокинутое над ней, и на город, который точно недоверчиво сжимается, становясь тем меньше, чем ближе подходишь к нему.

В долгие осенние ночи он точно исчезал с лица земли. Изредка в затаённой тишине вздрагивал и ныл монастырский колокол, отбивая часы, сторож у Николы тоже торопливо дёргал веревку, и она всегда дважды и громко заставляла взвизгнуть лист железа на крыше колокольни. Разбуженные унылыми стонами меди, дремотно тявкали собаки, и снова город словно опускался на дно омута.

Иногда, поздней ночью, под окнами раздавался крик и шум: это идёт домой пьяница слесарь Коптев, — идёт, шаркая плечом о заборы, и кричит:

— Н-ну, вино-оват! Ну, на же, виноват я. Поля! Палагея, — ох, как я виновен! Бей, на, потрудись, виноват я!

Варваре Матушкиной казалось, что в безнадёжной тишине ночей робко существует волнение каких-то тёмных и светлых сил, что-то тоскливо доживает последние дни и часы и медленно нарождается нечто новое.

Но скоро она присмотрелась к медленному течению дней и ночей в сиротском городе, вслушалась в однообразие звуков его жизни, и в молодое, неокрепшее сердце незаметно просочилась тихая, задумчивая скорбь.

Жили одиноко. Матушкин, прежде чем ввести жену в окуровское общество, хотел выдержать её, подготовить к новой, чуждой ей среде, беременность её была удобным предлогом для того, чтоб не ходить в гости и не приглашать их к себе.

— Ты бы выписал книг, Сергей, — предложила она ему.

— Книг? — задумчиво переспросил он. — Каких же книг?

И стал озабоченно потирать свой жёлтый лоб со взлизами лысины на висках.

— По русской литературе…

— Всякая книга — литература, это мне ничего не объясняет, ты знаешь — я не очень сведущ в литературе.
страница 308
Горький М.   Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина