стала, постоянно куда-то уходя.

Он не решался более говорить ей о любви, но хотелось ещё раз остаться наедине с нею и сказать что-то окончательное, какие-то последние слова, а она не давала ему времени на это.

И как-то, встретив его у ворот, неожиданно сказала, точно ударила:

— Ну-с, через три дня я уезжаю.

Сказала она это громко, храбро, с неприятной улыбкой на губах, с потемневшими глазами.

Его обдало холодом. Стоя перед нею, он, подавленный, не мог сказать ни слова.

— Идёмте в поле! — предложила Евгения, взяв его под руку.

И когда пошли, она, прижимая локоть его к своему боку, тихо заговорила:

— Ну, дитя моё большое, жалко мне вас — очень, как брата, как сына…

— Женя! — прошептал он. — Как я буду?

— Поймите же — не себя я жалею, а не хочу обманывать вас!

Он взглянул в лицо ей и почти не узнал её — так небывало близка показалась она ему. Задыхаясь, чувствовал, что сердце у него расплавилось и течёт по жилам горячими, обновляющими токами.

— Родимая! — бормотал он. — Уж всё равно! Уж я не думаю о женитьбе, — что там? Вон, казначейша-то какая страшная, а мне тебя жалко. И на что тебе собака? А я бы собакой бегал за тобой…

— Перестаньте! — сказала она, оглянувшись.

— Об одном прошу тебя, — жарко говорил он, — будь сестрой милой! — не бросай, не забывай хоть. Напиши, извести про себя…

— Да. Конечно! Вы ещё встретите женщину и лучше меня, — сказала она, с досадой оправляя кофту на груди.

Он отрицательно махнул рукою.

— Нет. Зря человека не буду обижать, — всегда бы на её месте ты была — разве хорошо?

Дошли до Мордовского городища — четырёх бугров, поросших дёрном, здесь окуровцы зарывали опойц [14 - опойца, опоец и опийца — кто опился вина, сгорел, помер с опою. Где опойцу похоронят, там шесть недель дожди (стеной) стоят, почему и стараются похоронить его на распутье, на меже — Ред.] и самоубийц; одно место, ещё недавно взрытое, не успело зарасти травой, и казалось, что с земли содрали кожу.

— Сядем.

Он покорно опустился рядом с нею. Взял руку её, гладил ладонью и тихонько причитал:

— Прощай, Женюшка, прощай, милая…

— Слушайте, — говорила она, не отнимая руки и касаясь плечом его плеча. — Вы дайте-ка мне денег…

— Бери сколько хошь…

— Мне — не надо! — сердито сказала она, вырвав руку. — Я куплю на них книг и пришлю вам, поняли?

Когда они возвращались в город, он ощущал, что какое-то новое, стойкое и сильное чувство зародилось в его груди и тихо одолевает всё прежнее, противоречивое и мучительное, что возбуждала в нём Евгения.

Но дома, ночью, снова показалось, что всё, сказанное ею сегодня, просто — слова, утешительные и нехитрые.

Вспомнилась злая речь Маркуши:

«Людям что ни говори, — всё будет: отстаньте!»

Стало тошно и холодно, точно в погреб столкнули его эти слова.

«Уедет — забудет… Одичаю я тут, как свинья в лесу, и издохну от тоски».

Но вдруг он подумал, что её можно привязать к себе деньгами, ведь она — бедная, а надобно сына воспитывать.

«Ну да! — размышлял он всё более уверенно. — Возьмёт денег и посчитает себя обязанной мне. Конечно!»

И на другой день предложил:

— Евгенья Петровна, возьми ты, пожалуйста, денег у меня…

— Да, да! — торопливо согласилась она. — Мне не с чем ехать. Вы дайте рублей двадцать!

— Отъезд — пустяки! — хмуро сказал Матвей. — Я — для Бори и, вообще, для житья…

Она выпрямилась, глаза её сердито вспыхнули, но тотчас, отвернувшись в сторону, неопределённо проговорила:

— Ну-у — это потом, если понадобится
страница 179
Горький М.   Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина