чтоб быть тебе похожей на ту, — хоть на минутку одну — всё отдам! Не можешь, халда!

И Мокей тоже плакал, плакал и кричал:

— Ты — Матвей, а я — Мокей, тут и вся разность, — милай, понимаешь? Али мы не люди богу нашему, а? Нам с тобой все псы — собаки, а ему все мы — люди, — больше ничего! Ни-к-какой отлички!

— Неправда! — возражал Кожемякин, бия себя кулаками в грудь. — Она — отлична ото всех, — нет её лучше, нет!

Чапунов целовал его в щёку и уговаривал:

— Брось — все люди! Где нам правда? Али — я правда? Худой я мужичонка, неверный, мошенник я — Вот те истинный Христос!

И — крестился, завывая:

— Го-осподи — пошто терпишь нас?

А Кожемякин падал на колени перед большеротой, тоже хныкавшей Любкой, рассказывая ей:

— Соткнулся я с женщиной одной — от всей жизни спасение в ней, — кончено! Нет верхового! Не послала. Города построила новые, людями населила хорошими, завела на колокольню и бросила сюда вот! Ушла! Стало быть, плох я ей…

Бился головой о скамью и рыдал:

— Зачем я тут, коли плох? Господи — поставил ты её противу меня и убил душу мою — за что?

Любка пьяными руками пыталась поднять его с пола, слёзы её капали на шею и затылок ему, и он слышал завывающий голос:

— Страдатель ты мой болезный! Купи-ка ты пряник медовый, помолись-ка ты над ним пресвятым заступникам — Усыне, Бородыне да Маментию Никите! Скажи-ка ты им вещее слово: уж и гой вы еси, три браты, гой вы, три буйные ветры, а вселите-тко вы тоску-сухотку в рабыню-любыню — имечко её назови…

Мокей, сидя на полу, тянул Кожемякина к себе.

— Растревожил ты мне сердце! Любка — зови Анку! Милай, — Анку желаешь — дай ей четвертной билет! Ей, стерве, — и мне дай тоже! Я — подлец, брат, эх! Она тебе уступит, она-то? Нет тебе ни в чём запрету, растревожил ты меня!

И орал неистовым голосом:

— Гос-споди-и! На что я те нужен?..

Всё вокруг зыбко качалось, кружась в медленном хороводе, а у печи, как часовой, молча стояла высокая Анка, скрестив руки на груди, глядя в потолок; стояла она, точно каменная, а глаза её были тусклы, как у мертвеца.

— Уйди, зверь дохлый! — кричал на неё Мокей.

— Полно, батюшка, куда мне идти! — услышал Кожемякин скучный, холодный ответ.

— Савельич, Матвеюшка! — бесновался Чапунов, ползая по полу, точно паук. — Гляди — вот она, удавка моя! Вот чем меня бог ушиб, — за мошенство моё!

Вдруг диким голосом запел:

Расцвета-ала ягода калина-а…
На угорье, эх — да близ села…

— Анка, пой, ведьма!

Высокая женщина закрыла глаза и неожиданно-красивым голосом ласково и печально приняла песню:

Под кали-иной бел горючий камень…
А под камнем — милый мой зарыт…

— Матвеюшка, гляди на неё, колдунью!

Был заре-езан милый тёмной ночью…
А и неизвестныим ножом…

Любка, качаясь на лавке, завыла голодной волчихой:

Ой, груди вскры-ыты, рёбрышки побиты…
Белы ручки все-то во крови…

Мокей хотел встать на ноги, но встал на четвереньки, хрипя:

Эх, был разбойник — стал покойник…

Эти кошмарные люди, речи, песни провожали Кожемякина всю дорогу от Балымер до города; он возвращался домой ночью, тихонько, полубольной с непривычного похмелья и подавленный угрюмым стыдом.

«Веселье тоже! — думалось ему. — И всегда это так, — слезой какой-то кислой подмочено всё — и песни и пляс. Не столько веселье, сколько просто шум да крик, — дай покричу, что будет?»

В тёмном небе ярко цвели звёзды — вспоминалось, что отец однажды назвал их русскими, а Евгенья Петровна знала имя каждой крупной звезды. И цветы
страница 172
Горький М.   Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина