речи понятна ему.

«Ага, почуяла?» — думал он, немножко торжествуя, но больше жалея её.

Она вздрагивала, куталась в шаль, часто подносила руки к вискам, и на щеке у неё трепетала тёмная прядь волос.

— Я тоже не понимаю вас, — слышал он. — С виду вы такой, простите, обыкновенный…

«За что — простить?» — думал Матвей.

— И вдруг — эти неожиданные, страшные ваши записки! Читали вы их, а я слышала какой-то упрекающий голос, как будто из дали глубокой, из прошлого, некто говорит: ты куда ушла, куда? Ты французский язык знаешь, а — русский? Ты любишь романы читать и чтобы красиво написано было, а вот тебе — роман о мёртвом мыле! Ты всемирную историю читывала, а историю души города Окурова — знаешь?

Она глухо засмеялась.

— Точно я птицей была в тот вечер, поймали вы меня и выщипывали крылья мне, так, знаете, не торопясь, по пёрышку, беззлобно… скуки ради… Пошла я на другой день гулять, вышла за город и с горки посмотрела на него какими-то новыми глазами. Лежит на снегу паучье гнездо, и невидимо тянутся от него во все стороны к деревням эти паутинки, — ваши окуровские, липкие мысли, верования, ядовитая пена мёртвого мыла! Тянутся далеко и опутывают, отравляют множество людей дикими суевериями, тупой, равнодушной жестокостью. Этот ваш страшный мудрец — как его?

— Базунов? — хмуро подсказал Матвей.

Её слова о городе вызвали в нём тень обиды: он вспомнил, каким недавно представился ему Окуров, и, вздохнув, сказал:

— Городок, конечно, маленький, ну и думы наши маленькие…

А она, закинув руки за голову, тихонько воскликнула:

— Ах, как жалко, что я женщина!

Что-то знакомое ему прозвучало в этих словах.

— Отчего — жалко?

— Это очень мешает иногда, — сказала постоялка задумчиво. — Да… есть теперь люди, которые начали говорить, что наше время — не время великих задач, крупных дел, что мы должны взяться за простую, чёрную, будничную работу… Я смеялась над этими людьми, но, может быть, они правы! И, может быть, простая-то работа и есть величайшая задача, истинное геройство!

И вдруг снова закружился хоровод чуждых мыслей, непонятных слов. Казалось, что они вьются вокруг неё, как вихрь на перекрёстке, толкают её, не позволяя найти прямой путь к человеку, одиноко, сидевшему в тёмном углу, и вот она шатается из стороны в сторону, то подходя к нему, то снова удаляясь в туман непонятного и возбуждающего нудную тоску.

«Не со мною, сама с собою говорит она! — думал Кожемякин. — Маркушка-то не совсем, видно, ошибся…»

И когда она ушла, — как-то вдруг, незаметно, точно растаяла, — он сначала почувствовал, что её речи ничего не оставили в нём ясного и прочного, а только путаницу незнакомых слов.

Но — ошибся: с этого вечера он начал думать о ней смелее, к этим думам примешивалось что-то снисходительное и жалостливое — ему стала ведома её слабая сторона.

«Страшновато? В чужой земле? — вспоминал он её слова и печально усмехался, чувствуя себя в чём-то сильнее её. — То-то вот!»

На другой день утром Боря, сбежав к нему, сказал, что мама захворала и не встанет сегодня.

— Да ну-у? — пугливо воскликнул Матвей.

Он смело пошёл наверх, но, войдя в маленькую комнатку с потолком, подобным крышке гроба, оробел.

— Что это вы?

— Да вот, — улыбнулась она, — голова болит, жар…

В глазах у него стояло, всё заслоняя, розовое лицо на белой подушке, в облаке пышно растрёпанных волос.

— Клюковного морсу надо вам.

— Это — хорошо, — согласилась она.

— Сейчас велю. Неужто из-за Маркушки это вы? — робко спросил он,
страница 160
Горький М.   Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина