шутливо:

— А-а, пож-жалуйте!

Осторожно взял гостя за руку и повёл, говоря:

— Слышали, батенька, голод-то как развернулся? Умирать начали люди!

Кожемякин молча вздохнул, он ждал каких-то иных слов.

Прошли в сад, там, в беседке, попадья, закрыв лицо газетой, громко читала о чём-то; прислонясь к ней, сидела Горюшина, а поп, измятый и опухший, полулежал в плетёном кресле, закинув руки за голову; все были пёстрые от мелких солнечных пятен, лежавших на их одежде.

— Моё почтение! — неестественно громко вскричал поп, вскакивая на ноги; бледное, усталое лицо Горюшиной вспыхнуло румянцем, она села прямо и молча, не взглянув в глаза гостя, протянула ему руку, а попадья, опустив газету на колени, не своим голосом спросила:

— Как поживаете?

Было ясно, что все смущены. Гость сел, положил картуз на колено и крякнул.

— Жара! — виновато воскликнул поп. — А? Жарища?

— Жарковато, — согласился Матвей Савельев.

— Дуня, — попросила попадья, — поди, пожалуйста, узнай, как обед!

— Вот, — заговорил поп, дёргая дядю за рукав, — века шляется наш мужичок с места на место, а не может…

— Матвей Савельич, — сказала попадья, — мне надо поговорить с вами…

Она пошла в сад, а поп кашлянул и жалобно попросил:

— Анюта, ты не очень долго, а?

Не отвечая мужу, она строго сказала Кожемякину:

— Максим у нас.

— Видел.

— Вы — нехорошо поступили с ним.

Он искоса поглядел на неё и подумал:

«Ты всему начало положила…»

Нужно было отвечать, Кожемякин сказал первое, что пришло в голову:

— Всякому дозволяется рассчитывать работников…

— Да-а? — протянула она. — Без вины?

— Лентяй он, дармоед и дерзок, — нехотя сказал Кожемякин. — Вообще — парень нехороший.

— Неправда! — почти закричала попадья и, понизив голос, ведя гостя по дорожке вдоль забора, начала говорить, тщательно отчеканивая каждое слово:

— Если вы верите в то, что ещё недавно восхищало вас, вы должны бы подумать…

Стебли трав щёлкали по голенищам сапог, за брюки цеплялся крыжовник, душно пахло укропом, а по ту сторону забора кудахтала курица, заглушая сухой треск скучных слов, — Кожемякину было приятно, что курица мешает слышать и понимать эти слова, судя по голосу, обидные. Он шагал сбоку женщины, посматривая на её красное, с облупившейся кожей, обожжённое солнцем ухо, и, отдуваясь устало, думал: «Тебе бы попом-то быть!»

— Мне больно видеть вас неправым…

Кожемякин остановился, спрашивая:

— А дядюшка Марк, он — как?

И она остановилась, выпрямив спину, по её гладкому лицу пробежала рябь морщин; похожая на осу, она спросила:

— Моё мнение вам не интересно?

Приподняла плечи и пошла прочь.

— Я его пришлю к вам.

Кожемякин оглянулся — он стоял в углу заглохшего сада, цепкие кусты крыжовника и малины проросли жёлтою сурепой, крапивой и седой полынью; старый, щелявый забор был покрыт сухими комьями моха.

Хрустнуло, на кусты легла вуалью серая тень, — опаловое облако подплывало к солнцу, быстро изменяя свои очертания.

— Ну-с, — заговорил дядя Марк, подходя и решительным жестом поддёргивая штаны, — давайте поговорим!

Кожемякин снял картуз, с улыбкой взглянул в знакомое, доброе лицо и увидел, что сегодня оно странно похоже на лицо попадьи, — такое же гладкое и скучное.

— Всю эту бурю надо прекратить сразу! — слышал он. — Парень — самолюбив, он обижен несправедливо, наденьте картуз, а то голову напечёт…

«Осудил!» — подумал Кожемякин, но спросил ещё с надеждой:

— Осердились вы на меня?

— Не то слово! — сказал старик,
страница 227
Горький М.   Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина