ноги и, заморозив кровь, растягивает тело. Палага крестила его частыми крестами и бормотала:

— Бог грешным милостив… милостив…

Наскоро одевшись, нечёсаный и неумытый, сын выскочил на двор как раз в тот миг, когда отец въезжал в ворота.

— Здорово ли живёте? — слышал Матвей хриплый голос.

Потом отец, огромный, серый от пыли, опалённый солнцем, наклонясь к сыну, тревожно гудел:

— Ты что какой, а? Нездоров, а?

А потом, в комнате Матвея, Пушкарь, размахивая руками, страшно долго говорил о чём-то отцу, отец сидел на постели в азяме, без шапки, а Палага стояла у двери на коленях, опустив плечи и свесив руки вдоль тела, и тоже говорила:

— Бей меня… бей!

Лицо старика, огромное и багровое, странно изменилось, щёки оплыли, точно тесто, зрачки слились с белками в мутные, серо-зелёные пятна, борода тряслась, и красные руки мяли картуз. Вот он двинул ногой в сторону Палаги и рыкнул:

— Уйди прочь, стерва…

Встал, расстегнул ворот рубахи, подошёл к двери и, ударив женщину кулаком по голове, отпихнул её ногой.

— Иди со мной, Степан! — сказал он, перешагивая через её тело.

Пушкарь тоже вышел, плотно притворив за собою дверь.

Было слышно, как старик, тяжко шаркая ногами, вошёл в свою горницу, сбросил на пол одежду, распахнул окно и загремел стулом.

Когда ушёл отец, сыну стало легче, яснее; он наклонился к Палате, погладил её голову.

— Брось, не тронь! — пугливо отшатнувшись, прошептала она.

Но он опустился на пол рядом с нею, и оба окостенели в ожидании.

Всё, что произошло до этой минуты, было не так страшно, как ожидал Матвей, но он чувствовал, что это ещё более увеличивает тяжесть которой-то из будущих минут.

Дом наполнился нехорошею, сердитой тишиною, в комнату заглядывали душные тени. День был пёстрый, над Ляховским болотом стояла сизая, плотная туча, от неё не торопясь отрывались серые пушистые клочья, крадучись, ползли на город, и тени их ощупывали дом, деревья, ползали по двору, безмолвно лезли в окно, ложились на пол. И казалось, что дом глотал их, наполняясь тьмой и жутью.

Прошло множество тяжких минут до поры, пока за тонкою переборкою чётко посыпалась речь солдата, — он говорил, должно быть, нарочно громко и так, словно сам видел, как Матвей бросился на Савку.

— Больно ушиб? — глухо спросил отец.

— Жалуется Матвей на живот, — живот, говорит, болит…

Палага радостно шептала:

— Ой, миленький, это он — чтобы не трогал тебя батя-то!

— Ну, лежит он, — барабанил Пушкарь, — а она день и мочь около него. Парень хоть и прихворнул, а здоровье у него отцово. Да и повадки, видно, тоже твои. Сказано: хозяйский сын, не поспоришь с ним…

— Ты мне её не оправдывай, потатчик! — рявкнул отец. — Она кто ему? Забыл?

— Вона! — воскликнул солдат. — Ей — двадцать, ему — пятнадцать, вот и всё родство!

— Ну, пошёл, иди! Пошли её сюда, а Мо… сын вышел бы в сад, — ворчал отец.

— Ты вот что… нам дворника надо…

— После!

— А ты слушай: есть у меня верстах в сорока татарин на примете…

— После, говорю!

— Вот ты меня и пошли за ним, а Матвея со мной дай…

— Молись за него, Мотя! — серьёзно сказала Палага и, подняв глаза вверх, беззвучно зашевелила губами.

Матвей чутко слушал.

— Ладно, — сказал отец.

— Я не поеду, не хочу! — шепнул Матвей.

— Родимый!

— Завтра и поеду! — предложил солдат.

— Сегодня бы! — сказал отец.

— Нельзя, не справлюсь!

— Пушкарь!

— Ай?

— Плохо дело-то!

— Чем?

— Зазвонят в городе…

Матвей невольно сказал:

— Боится
страница 95
Горький М.   Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина