у дедушки Василия…

Они начинали спорить, и это мне было досадно: спор о том, чей бог настоящий, не интересен, да и не понятен был мне, я просил бабушку и няньку спеть песню, но они поочередно и сердито кричали на меня:

— Отвяжись! Отстань!

Лет восьми я знал уже трех богов: дедушкин — строгий, он требовал от меня послушания старшим, покорности, смирения, а у меня все это было слабо развито, и, по воле бога своего, дедушка усердно вколачивал качества эти в кожу мне; бог бабушки был добрый, но какой-то бессильный, ненужный; бог нянькиных сказок, глупый и капризный забавник, тоже не возбуждал симпатий, но был самый интересный. Лет пятнадцать — двадцать спустя я испытал большую радость, прочитав некоторые из сказок няньки о боге в сборнике «Белорусских сказок» Романова. По сказкам няньки выходило, что и все на земле глуповато, смешно, плутовато, неладно, судьи — продажны, торгуют правдой, как телятиной, дворяне-помещики — люди жестокие, но тоже неумные, купцы до того жадны, что в одной сказке купец, которому до тысячи рублей полтины не хватало, за полтинник продал ногайским татарам жену с детьми, а татары дали ему полтину подержать в руках да и угнали его в плен, в Крым к себе, вместе с тысячей рублей, с женою и детьми. Я думаю, что уже тогда сказки няньки и песни бабушки внушили мне смутную уверенность, что есть кто-то, «то хорошо видел и видит все глупое, злое, смешное, кто-то чужой богам, чертям, царям, попам, кто-то очень умный и смелый.

Я рано, вероятно, лет восьми, почувствовал, что такая сила существует, это чувство внушалось мне резким различием между сказками, песнями и жестокой жизнью, которая окружала, душила, толкала меня, всячески обижая. Сила эта, конечно, не няньки Евгении, ее все в доме считали «выжившей из ума», и даже верная ее подруга бабушка часто говорила ей:

— Ох, и глупа ты, Енька!

Сила эта чувствовалась за сказками и песнями, бабушка знала их бесконечно много. Дед не любил, когда она пела.

— Ну, завыла! — сердито покрикивал он. — Молитв, дура, не знаешь ни одной, а песен у тебя, как волос! Вот обрежу волосья-то…

Но когда он уходил из дома или работал в мастерской, на дворе, бабушка, непрерывно постукивая коклюшками, командовала няньке:

— Ну-ко, Енька, заводи.

И тоненьким горловым голоском, похожим на звук дудочки пастуха, нянька запевала:

Ой да собирались наши шерстобиты…

Бабушка, голосом погуще, подхватывала:

Во отхожие, в далеки промысла…

Почти все песни резко разноречили с обычными темами житейских бесед няньки, бабушки и всех в доме, — бесед о том, что картофель в подполье прорастает, надо его перебрать, пересыпать золой, что кто-то «заложил» деду кашемировую шаль и серебряные ложки, о том, что к моей матери сватается одноглазый часовщик Яковлев, а она не хочет выходить замуж за него, хотя у одноглазого три тысячи в банке лежит, — вообще говорили о быте сытом, зажиточном. А песни пели о жизни трудной, голодной, несчастной. Я и до сего дня отлично помню, как два старушечьих голоса негромко, нестерпимо заунывно выпевают бурлацкую жалобу:

Ой-ё-ёй, ой-ё-ёй,
Дует ветер верховой!
Мы идём-о-ом босы, голодны,
Каменьё-о-ом ноги порваны.
Ты подда-а-ай, Микола, помочи,
Доведи-и-и, Микола, до ночи!
Эй, ухнем! Да ой, ухнем!
Ша-агай крепче, друже,
Ло-ожись в лямку туже!
Ой-ой, оё-ёй…

На меня этот вой действовал раздражающе, я ревел и просил не петь эту бесконечную песню. Нянька сердилась на меня, уговаривала:

— Дурачок, — чего боишься? Не про волков
страница 202
Горький М.   Том 27. Статьи, речи, приветствия 1933-1936