искусства». Он советует «оставить давно набившую оскомину фразу, что искусство определяется структурой общества». И хотя Шекспир, когда ему — должно быть — напомнили об Уоте Тайлере, Степане Разине Англии, и о других возмутителях покоя лордов, — Шекспир создал фигуру Калибана, автор статьи заявляет: «Величайшее значение Шекспира в том, что из его произведений никак не узнаешь, кому он сочувствовал, что отрицал, и в этом его несомненное преимущество пред всеми величайшими художниками слова». Состояние умственных способностей этого автора лучше всего характеризуется его патетической фразой: «О, если б где-либо, когда-либо господствующий класс не физически, а только идейно подчинил подвластных ему — какой бы тогда наступил блаженный век для человечества!»

А вот ещё рукопись другого автора, значительно более грамотного литературно. Он ставит вопросы такого рода: «Как понимать историческую правду? В какой связи она находится с методом социалистического реализма?» Далее он говорит, что «запретное» для смертного «таит неизъяснимы наслажденья», что «подлинный драматизм» — это «кислород для искусства, его как бы естественный художественный материал», что «фигуры умолчания» о драматизме жизни «порождают лакировку действительности». Дальше автор заявляет, что «трагедия как высшее выражение конфликтов бытия уже утрачивает почву у нас и мы изо всех сил работаем над уничтожением трагедии». И у него выходит так, что у нас уничтожается основа искусства. По его словам, причиной этого несчастия служит «слабость мысли, слабость философская».

Казалось бы, что из признания факта этих слабостей необходимо следует единственно правильный вывод: надо учиться! Автор, видимо, и желал сказать это, но сказал в такой форме:



«Дело пролетариата и теория его, теория марксизма, неопровержимы. Вот почему мы должны искать факты, которые могли бы «опровергнуть» их.


Так и написано. А вся статья, насколько можно понять смысл её, написана, должно быть, затем, чтоб сказать: «Искусство должно служить «объективной» истине». А на кой она чёрт нужна автору и что такое эта «объективная истина» — об этом он себя, очевидно, не спрашивал, и каково её отношение к «субъективной» правде пролетариата, к революционной целесообразности, к правде эпохи, организующей миллионы людей как новую творческую силу, — об этом автор, должно быть, не думал.

Между тем «объективная истина» даже не фотография, а нечто гораздо хуже, — хуже потому, что она двулична, — «дуалистична», как говорят люди, читавшие философические книжки. Она берёт человека, противопоставляя его миру, обществу, среде, и берёт его утешительно пёстреньким, одновременно совмещающим в себе честное и подлое, глупое и хитрое, берёт его как нечто, за власть над чем — по Достоевскому — борются «бог и дьявол». «Человек обречён на страдание, как искра, чтоб устремляться вверх», а «верх» этот обычно какая-нибудь жалкая низость, в недрах которой страдалец успокаивается. Человек всегда чья-нибудь жертва: государства, «общества», «среды», сексуальных эмоций, извращённых до однополой любви, — хотя весьма заметно, что и под этой «любовью» у мещан спрятан расчётец: жить с мужчиной дешевле, чем с женщиной, дешевле и спокойнее — детей не будет. Мещанин вообще и всегда страдалец, даже и тогда, когда он материально устроился вполне благополучно, но чувствует, что благополучие его непрочно, что вокруг его лисьей норы есть руки, готовые содрать с него кожу, — руки мещан более крупного калибра. Мещанин весьма заинтересован в том, чтоб
страница 130
Горький М.   Том 27. Статьи, речи, приветствия 1933-1936