Андрей, – возразил Обломов, – у тебя крылья есть: ты не живешь, ты летаешь; у тебя есть дарования, самолюбие; ты вон не толст, не одолевают ячмени, не чешется затылок. Ты как-то иначе устроен…
– Э, полно! Человек создан сам устраивать себя и даже менять свою природу, а он отрастил брюхо да и думает, что природа послала ему эту ношу! У тебя были крылья, да ты отвязал их.
– Где они, крылья-то? – уныло говорил Обломов. – Я ничего не умею…
– То есть не хочешь уметь, – перебил Штольц. – Нет человека, который бы не умел чего-нибудь, ей-богу нет!
– А вот я не умею! – сказал Обломов.
– Тебя послушать, так ты и бумаги не умеешь в управу написать и письма к домовому хозяину, а к Ольге письмо написал же? Не путал там которого и что? И бумага нашлась атласная, и чернила из английского магазина, и почерк бойкий: что?
Обломов покраснел.
– Понадобилось, так явились и мысли и язык, хоть напечатать в романе где-нибудь. А нет нужды, так и не умею, и глаза не видят, и в руках слабость! Ты свое уменье затерял еще в детстве, в Обломовке, среди теток, нянек и дядек. Началось с неуменья надевать чулки и кончилось неуменьем жить.
– Все это, может быть, правда, Андрей, да делать нечего, не воротишь! – с решительным вздохом сказал Илья.
– Как не воротишь! – сердито возразил Штольц. – Какие пустяки. Слушай да делай, что я говорю, вот и воротишь!
Но Штольц уехал в деревню один, а Обломов остался, обещаясь приехать к осени.
– Что сказать Ольге? – спросил Штольц Обломова перед отъездом.
Обломов наклонил голову и печально молчал; потом вздохнул.
– Не поминай ей обо мне! – наконец сказал он в смущении, – скажи, что не видал, не слыхал…
– Она не поверит, – возразил Штольц.
– Ну скажи, что я погиб, умер, пропал…
– Она заплачет и долго не утешится: за что же печалить ее?
Обломов задумался с умилением; глаза были влажны.
– Ну хорошо; я солгу ей, скажу, что ты живешь ее памятью, – заключил Штольц, – и ищешь строгой и серьезной цели. Ты заметь, что сама жизнь и труд есть цель жизни, а не женщина: в этом вы ошибались оба. Как она будет довольна!
Они простились.
III
Тарантьев и Иван Матвеевич на другой день ильина дня опять сошлись вечером в заведении.
– Чаю! – мрачно приказывал Иван Матвеевич, и когда половой подал чай и ром, он с досадой сунул ему бутылку назад. – Это не ром, а гвозди! – сказал он и, вынув из кармана пальто свою бутылку, откупорил и дал понюхать половому.
– Не суйся же вперед с своей, – заметил он.
– Что, кум, ведь плохо! – сказал он, когда ушел половой.
– Да, чорт его принес! – яростно возразил Тарантьев. – Каков шельма, этот немец! Уничтожил доверенность да на аренду имение взял! Слыханное ли это дело у нас? Обдерет же он овечку-то.
– Если он дело знает, кум, я боюсь, чтоб там чего не вышло. Как узнает, что оброк-то собран, а получили то его мы, да, пожалуй, дело затеет…
– Уж и дело! Труслив ты стал, кум! Затертый не первый раз запускает лапу в помещичьи деньги, умеет концы прятать. Расписки, что ли, он дает мужикам: чай, с глазу на глаз берет. Погорячится немец, покричит, и будет с него. А то еще дело!
– Ой ли? – развеселясь, сказал Мухояров. – Ну, выпьем же.
Он подлил рому себе и Тарантьеву.
– Глядишь, кажется, нельзя и жить на белом свете, а выпьешь – можно жить! – утешался он.
– А ты тем временем вот что сделаешь, кум, – продолжал Тарантьев:– ты выведи какие-нибудь счеты, какие хочешь, за дрова, за капусту, ну, за что хочешь, благо Обломов теперь передал куме
– Э, полно! Человек создан сам устраивать себя и даже менять свою природу, а он отрастил брюхо да и думает, что природа послала ему эту ношу! У тебя были крылья, да ты отвязал их.
– Где они, крылья-то? – уныло говорил Обломов. – Я ничего не умею…
– То есть не хочешь уметь, – перебил Штольц. – Нет человека, который бы не умел чего-нибудь, ей-богу нет!
– А вот я не умею! – сказал Обломов.
– Тебя послушать, так ты и бумаги не умеешь в управу написать и письма к домовому хозяину, а к Ольге письмо написал же? Не путал там которого и что? И бумага нашлась атласная, и чернила из английского магазина, и почерк бойкий: что?
Обломов покраснел.
– Понадобилось, так явились и мысли и язык, хоть напечатать в романе где-нибудь. А нет нужды, так и не умею, и глаза не видят, и в руках слабость! Ты свое уменье затерял еще в детстве, в Обломовке, среди теток, нянек и дядек. Началось с неуменья надевать чулки и кончилось неуменьем жить.
– Все это, может быть, правда, Андрей, да делать нечего, не воротишь! – с решительным вздохом сказал Илья.
– Как не воротишь! – сердито возразил Штольц. – Какие пустяки. Слушай да делай, что я говорю, вот и воротишь!
Но Штольц уехал в деревню один, а Обломов остался, обещаясь приехать к осени.
– Что сказать Ольге? – спросил Штольц Обломова перед отъездом.
Обломов наклонил голову и печально молчал; потом вздохнул.
– Не поминай ей обо мне! – наконец сказал он в смущении, – скажи, что не видал, не слыхал…
– Она не поверит, – возразил Штольц.
– Ну скажи, что я погиб, умер, пропал…
– Она заплачет и долго не утешится: за что же печалить ее?
Обломов задумался с умилением; глаза были влажны.
– Ну хорошо; я солгу ей, скажу, что ты живешь ее памятью, – заключил Штольц, – и ищешь строгой и серьезной цели. Ты заметь, что сама жизнь и труд есть цель жизни, а не женщина: в этом вы ошибались оба. Как она будет довольна!
Они простились.
III
Тарантьев и Иван Матвеевич на другой день ильина дня опять сошлись вечером в заведении.
– Чаю! – мрачно приказывал Иван Матвеевич, и когда половой подал чай и ром, он с досадой сунул ему бутылку назад. – Это не ром, а гвозди! – сказал он и, вынув из кармана пальто свою бутылку, откупорил и дал понюхать половому.
– Не суйся же вперед с своей, – заметил он.
– Что, кум, ведь плохо! – сказал он, когда ушел половой.
– Да, чорт его принес! – яростно возразил Тарантьев. – Каков шельма, этот немец! Уничтожил доверенность да на аренду имение взял! Слыханное ли это дело у нас? Обдерет же он овечку-то.
– Если он дело знает, кум, я боюсь, чтоб там чего не вышло. Как узнает, что оброк-то собран, а получили то его мы, да, пожалуй, дело затеет…
– Уж и дело! Труслив ты стал, кум! Затертый не первый раз запускает лапу в помещичьи деньги, умеет концы прятать. Расписки, что ли, он дает мужикам: чай, с глазу на глаз берет. Погорячится немец, покричит, и будет с него. А то еще дело!
– Ой ли? – развеселясь, сказал Мухояров. – Ну, выпьем же.
Он подлил рому себе и Тарантьеву.
– Глядишь, кажется, нельзя и жить на белом свете, а выпьешь – можно жить! – утешался он.
– А ты тем временем вот что сделаешь, кум, – продолжал Тарантьев:– ты выведи какие-нибудь счеты, какие хочешь, за дрова, за капусту, ну, за что хочешь, благо Обломов теперь передал куме
страница 213
Гончаров И.А. Обломов
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- 114
- 115
- 116
- 117
- 118
- 119
- 120
- 121
- 122
- 123
- 124
- 125
- 126
- 127
- 128
- 129
- 130
- 131
- 132
- 133
- 134
- 135
- 136
- 137
- 138
- 139
- 140
- 141
- 142
- 143
- 144
- 145
- 146
- 147
- 148
- 149
- 150
- 151
- 152
- 153
- 154
- 155
- 156
- 157
- 158
- 159
- 160
- 161
- 162
- 163
- 164
- 165
- 166
- 167
- 168
- 169
- 170
- 171
- 172
- 173
- 174
- 175
- 176
- 177
- 178
- 179
- 180
- 181
- 182
- 183
- 184
- 185
- 186
- 187
- 188
- 189
- 190
- 191
- 192
- 193
- 194
- 195
- 196
- 197
- 198
- 199
- 200
- 201
- 202
- 203
- 204
- 205
- 206
- 207
- 208
- 209
- 210
- 211
- 212
- 213
- 214
- 215
- 216
- 217
- 218
- 219
- 220
- 221
- 222
- 223
- 224
- 225
- 226
- 227
- 228
- 229
- 230
- 231
- 232
- 233
- 234
- 235
- 236
- 237
- 238
- 239
- 240
- 241
- 242
- 243
- 244
- 245
- 246
- 247
- 248
- 249
- 250
- 251
- 252
- 253
- 254
- 255
- 256
- 257
- 258
- 259
- 260
- 261
- 262
- 263
- 264
- 265
- 266
- 267
- 268
- 269
- 270