подходит качаясь, грузно садится, говоря:

— Я обязан спросить…

Сняв фуражку, аккуратно укладывает на подоконник всегда одинаково — на улицу козырьком. Пыхтит, надувая квадратное, красное лицо с синими жилками на щеках и тяжёлым носом, опущенным на жёсткие, рыжие усы. Нос у него странный, кажется, что он наскоро и неумело вырезан из пемзы; уши большие, дряблые, в правом — серебряная казацкая серьга: кольцо с крестом внутри. Он весь сложен из кубов разной величины, и череп у него кубический, и даже коленные чашки, а лапы — квадратные, причём пальцы на них кажутся излишними, нарушающими простенькую архитектуру урядникова тела.

— Устал! — говорит он и смотрит на меня большими мутными глазами так, точно это я причина его усталости.

— Чаю хочешь? — спрашиваю.

И всегда я слышу в ответ один и тот же каламбур:

— Я уж отчаялся.

Вздохнув, он добавляет:

— Однако — давай, надо же чего-нибудь пить-то!

Потом сожалеет:

— Как это неделикатно, что ты водку не употребляешь! Или хоть бы пиво…

— А отвалятся у тебя ноги от питья, — говорю я ему. Он смотрит на ноги — не то с любопытством, не то осуждая их — и сообщает:

— То же и доктор сказал: обязательно потеряю я ноги, вскорости даже. Верхом проедешь верстов пять, и так они, брат, затекают, просто — чугун, право! Тыкнешь пальцем и ничего не чуешь — вот как даже!

О ногах он может говорить долго, подробно и картинно описывая их состояние от колен до пальцев. Посылаю сторожа Павлушу, дурачка и злейшего истребителя посуды, к лавочнику Верхотурову за брагой, а Крохалёв, расстёгивая пуговицы кожаной тужурки, говорит:

— Дознал я, что поп у ссыльных книги берёт…

— Ты мне прошлый раз сказал это.

— Сказал уж? Нехорошо.

Он неодобрительно качает головою, а я не понимаю, что нехорошо: болтливость Крохалёва или поведение попа?

С этого — или чего-нибудь подобного — и начинается кошмарное истечение нелепой русской тоски из широкой груди Крохалёва: он тяжко вздыхает, поддувая усы к носу, расправляет их пальцем вправо и влево, серьга в ухе его качается.

— Опять я вчерась почитал несколько «Робинзон Крузо» — повесть, — начинает он, и в его мутных глазах, где-то в глубине их, разгораются, проблёскивают странные светлые искры, они напоминают железные опилки.

— Экой, брат, ум был в англичанине этом, удивляюсь я…

— Да уж ты удивлялся.

— И ещё буду! Безмерно буду удивляться, всегда! — настойчиво заявляет Крохалёв. — Если человек на острову, один совсем сделал всю жизнь себе — я могу ему удивляться! Пускай выдумано, это и выдумать трудно…

Он фыркает, сдувая мух с больших усов, снимает тужурку и остаётся в толстом глухом жилете, который считает «лучше панцыря», потому что жилет этот заговорён одним знахарем кузнецом, да ещё простеган какой-то «напетой ниткой».

Крепко трёт ладонью тупой, покрытый густой щетиной подбородок и, понижая сиповатый голос, говорит:

— А у нас вот — иду я вчера улицей, лежит под плетнём Сёмка Стукалин, ободран весь, морда в крови — что такое? «Устал, отдыхаю». — «Отчего устал?» — «Жену бил». А где там — бил, когда сам весь испорчен…

Крохалёв трясёт ушами и, ядовито исказив лицо, спрашивает:

— Хорош проспект жизни?

И, точно тени с горы под вечер, одна за другой ползут тёмненькие картинки; всё знакомо, уныло, дико и неустранимо.

— Сегодня утром поп говорит: «Вы бы, Яков Спиридоныч, внушили вдове Хрущёва, чтобы она не избивала столь жестоко пасынков своих». Иду ко вдове, кричу и всё вообще, как надо, внушаю — сидит она, чёрт, в
страница 120
Горький М.   Том 10. Сказки, рассказы, очерки 1910-1917