этими словами, и хоть виду я не показываю, но рассердился, а жена, по глупому любопытству, вытаращилась на него. Я, конечно, посмеиваюсь, а он, стоя на коленках, трясёт своей бородёнкой, на курий хвост схожей, и всё гвоздит: «Вот, говорит, вы, хозяева, живёте в своё удовольствие, достигая для себя всего, чего вам хочется, а про государство, про Россию кто из вас думает?»

— Подожди, как же это ты до государства махнул?

— А очень просто! — говорит. — Вы где живёте — в России? От кого всем пользуетесь? От России! А что ей даёте? Вот — даже и ребёночек у вас уродец, по жадности вашей… А коли и здоровый он родится — воспитать, добру научить не умеете!

Тут я, знаете, вспылил.

— Ты, — говорю, — кто?

А он — ничего, спокойно так, учительно и досадно всё своё толкует:

— Ежели-де я вижу что вредное али нечестное — должен на это указать…

— Да кто тебя слушать согласен?

— Сто человек не услышат — сто первому скажу…

И лицо у него упрямое эдакое, как топор, примерно.

Старик торопливо выпил вино, закашлялся, закрыл рот платком и, встряхивая головою, замычал, как от боли. Мутные слёзы потекли из его глаз, покрасневших от натуги.

— Так, знаете, с утра да вплоть до полудён мы с ним и беседовали, и наговорил он мне такого, что даже не знаю, как и назвать! Жену я, конечное дело, отстранил, но чувствую, что она из другой комнаты слушает споры наши. Женщина тихая, была из бедности взята… н-да… Конечно, понимаю я, что за пичужка прилетела, нет их хуже, этих смирных бунтарей, я вам скажу! Иной, настоящий революционер, накричит, наговорит, и — ничего, а эти, вот эдакие кроткие, это — зараза прилипчивая, ой-ой как! Они, видите ли, по наружности кротки, а внутри у него — кремни насыпаны… В полдень я ему говорю: «Вот что, возьми-ка ты с меня четвертачок за работишку твою и — ступай с богом! Ты, брат, видно, сектант какой, что ли, а может, и хуже кто, так уйди-ка лучше!»

— Ушёл он тихо и смирно, а я за делами успокоился да и забыл про него. Только, замечаю, жена чего-то не в себе будто, я к ней со всем вниманием по супружескому делу, а она — отказывает: нездорова, дескать. Раз нездорова — ничего, два — допустимо, а в третий уж и на мысли наводит — что такое? Женщина молодая. К тому же приметил, что куда-то уходит она поспешно и возвращается сумрачная. И спрашивает несуразное и непривычно по характеру своему о разных разностях… Притих я, слежу, выжидаю ясности… Прошло эдак недельки с две время — слышу, объявился у нас проповедник. Кто? Столяр, который иконостас чинит. Так! Где проповедует? В церковной сторожке. Потянуло меня, дай, думаю, пойду, ещё послушаю этих речей…

Он выпрямился, положил руки на край стола, точно на клавиши пианино, и, перебирая пальцами, чётко и строго продолжал рассказ, прихмурив седенькие брови.

— Выбрал вечером свободный час, иду… Церковь у нас о́ то время вся в лесах стояла, щикатурку подновляли, около сторожки груда всякой всячины навалена, и сторожка хорошо укрыта. Подошёл я из-за уголка и слышу встречу мне Матрёшин, Климова мясника дочери, голос, сочный такой:

— Как же надо жить? — спрашивает.

«Что такое? — думаю. — При чём тут Матрёша?» Заглянул в дверь-то, а там, в уголку, и супруга моя изволит сидеть, и ещё две дамы наши, да парней человека четыре, да старик Зверков, тоже полоумный. Ошибло меня. А столяр этот вежливо так приглашает:

— Пожалуйте, входите! — как в свой дом всё равно. Вскипел я несколько, но сдержался, вхожу. Спасибо, мол, но я бы и без приглашения твоего взошёл… да…
страница 109
Горький М.   Том 10. Сказки, рассказы, очерки 1910-1917