Вилонов бесстрастно, без лишних слов, покашливал и отирал рот платком, оставляя на нём тёмные пятна крови.

— Вот как отстаивают они себя, своё, — сказал он, вздохнув со свистом, обрывая с ветки акации её мелкий лист, подбрасывая его на ветер. — Я, конечно, старика понимаю, что ж? Дед, отец его всю жизнь работали, сам он лет сорок работал, дом хороший, в два этажа, садишко, огород, две коровы, свиньи и вообще — хозяйство, будь оно проклято! По брёвнышку, по кирпичику, по копейке создавалось, да! И, кроме его, никакой иной правды человек не знает, да и узнал бы, так не принял её. А дети, сразу трое, пошли против этой правды, грозят разрушить её, говорят о какой-то отдалённой, неведомой, непонятной. Ну, конечно, злые враги, и щадить их — нечего. Да, я старичка понимаю! Но, будь я на месте старшего брата, я бы за сестрёнку да за младшего горячо заплатил отцу. Тоже — не пощадил бы!

Вилонов крепко постучал кулаком по колену.

— Много я, товарищ, таких историй знаю и слышал. Ну, не таких уж… страшненьких, поскромнее, а суть-то — одна! Может быть, скромные-то истории ещё злее по скрытым чувствам, по ядовитым думам в бессонные ночи. Иной раз даже как будто жалко людей: до какого озлобления доведены, и — ведь чем? Только жадностью к делу рук своих да к меновому знаку — копейке. А тут вы, писатели, подсказываете: жалей! Задумаешься над книгой: а может, не доглядел чего-то, не понял, не дочувствовал? Потом — встряхнёшься: нет, одна только правда есть — правда ненависти к старому миру. Одна.

Он тяжело встал, опираясь рукою в камень стены.

— Спать пора. Пойду.

И, пожимая широкой ладонью руку мою, сказал мне простодушный, хороший комплимент:

— Слушаете вы хорошо. И спрашиваете тоже хорошо.

Ушёл, сопровождаемый своей тенью, очень тёмной и густой в эту светлую ночь.

Его разногласия с организаторами школы всё обострялись, и через несколько дней он и ещё, кажется, двое товарищей, — из которых один был агент полиции, — уехали в Париж к Владимиру Ильичу.

Из этой поездки Вилонов возвратился на Капри уже почти совсем без сил, но ещё более твёрдым ленинцем. Его пришлось отправить в Давос, где он вскоре и умер.

Долго, как видите, берёг я память о нём, всё хотелось написать как-то особенно хорошо. Но очень трудно писать о людях такого типа, да и не привыкло перо русского литератора изображать настоящих героев.

Но вот к пятнадцатилетию работы «Правды» я счёл за лучшее всяких поздравлений рассказать её неутомимым работникам о Человеке, который, на мой взгляд, так хорошо понимал и чувствовал правду ненависти.



Н.Ф. Анненский

В 90 или 91 году, в Н.-Новгороде у адвоката Щеглова, Павел Скворцов, один из первых проповедников Маркса, читал свой доклад на тему об экономическом развитии России. Читал Скворцов невнятно и сердито, простудно кашлял, задыхался дымом папиросы. Слушали его люди новые для меня и крайне интересные: человек пять либеральных адвокатов, И.И. Сведенцов, старый, угрюмый народоволец-беллетрист, много писавший под псевдонимом Иванович; благожелательный барин-революционер А.И. Иванчин-Писарев; Аполлон Карелин, длинноволосый, как поэт Фофанов; Н.Н. Фрелих, красавец, о котором я знал, что он тоже революционер. Было и ещё несколько таких же солидных людей, с громкими именами, с героическим прошлым.

Когда Скворцов кончил читать, на него почти все закричали, но особенно яростно — брат казнённого Степана Ширяева, Пётр, человек бородатый, с лицом алкоголика. Грубо кричал Сведенцов, ему вторил Егор Васильевич Барамзин,
страница 45
Горький М.   Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936