«Застрахован в обществе «Саламандра», а общество это — «прогорело» лет тридцать тому назад. Четвёртая вывеска — побольше, свежее, ядовито зелёная, на ней изображён чёрный двуглавый орёл, и его дугою окружают чёрные слова:

«Канцелярия земского начальника первого участка Мямлинского уезда».

Летом земский начальник живёт в селе Савелове, вёрст за десять от города, и приезжает «править суд» по пятницам, часов в десять утра. Крестьяне обычно собираются на судбище рано утром и в хорошую погоду сидят под окнами канцелярии, на истоптанной кирпичной панели, а в дождь — жмутся на дворе; двор — большой, пустой, зарос крапивой, лопухом; от соседнего двора его отделяет полуразрушенный сарай, посредине двора — колодезь и старая, корявая ветла. Из бурьяна торчат обгоревшие пеньки и куча кирпича — остаток печки. Иногда земского ждут час, и два, и пять.

Жарко. В городе пахнет, точно на чердаке, — гретой пылью и птичьим помётом. Тихо. Дети — в школах, женщины — в кухнях, в огородах, мужчины — на службе, на работе. Под окнами канцелярии, потея, вздыхая, почёсываясь, сидят и лежат серые, тёмные бородатые люди, иные дремлют, кое-кто — спит, всхрапывая, посвистывая. Медленно плетётся разноголосый, негромкий говорок, но, слушая его издали, кажется, что это говорит всё время один и тот же человек.

— Не едет.

— Гляди — опять не будет.

— Наши дни для него — без цены.

— Дурят господа над нами.

— Этот ещё ничего!

— Н-да. Мягкой.

— Орёл.

— А вот в третьем участке брат его, Костянтин, ну и — собака!

— А ты бы не орал, — Гришка услышит, он тебе покажет.

— Эх, мать вашу крошу на лапшу!

На кладбище идёт козёл, важно покачивая головою.

— Исправник шагает… [39 - исправник — начальник полиции в уезде — Ред.]

— Похоже.

На минуту голоса примолкли, и слышно, как на кладбище яростно поют зяблики. Потом снова шелестят голоса.

— Костянтин приказал перед лошадью его шапки снимать.

— Ври!

— Верно. Не снимешь — день ареста. Другой раз не снимешь — трое суток.

— С ума сходят.

— Бывает и это. Мусин-Пушкин судил-судил да вдруг начал в стадо стрелять. Гонят стадо с поля, а он приснастился у окошка и — давай садить! Ружьё у него — не одно, так он и дробью и пулями.

— Много скота перепортил?

— Голов пяток, что ли.

— Это — верно. История — известная.

— Связали его, привезли в город, а там и говорят: «Да он давно уж с ума-то спятил!»

— Вот — черти!

— Так сумасшедший и судил?

— Так и судил.

— Отменили приговора-то?

— Нет, нельзя! Закон, слышь, обратно не действует.

Кто-то уныло говорит:

— Сидим, как пленные турки, эхма…

— Надобно, так посидишь, — отвечают ему, и снова вполголоса, не торопясь, плетётся говорок:

— Лаяться мастер Костянтин.

— Умеет.

— Мужику против него не выругаться.

— Офицеры они все. У нашего брата в казармах учились.

— А приехал он, Костянтин, в село с женой, такая тоненькая, глазастенькая, щёки — жёлтые, как репа. И всего имущества привёз — чемодан, гитару да зелёную птицу попугая в клетке, и птица тоже матерно ругается.

— Ври, как на мёртвого!

— Верно. Птица — известная.

— Вскоре и лошадь привели, ну — ничего не скажешь — красавица!

— Это пред ней шапки снимать надо?

— Пред ней самой. Вся — белая, ноги — точёные, глаз — весёлый.

— Верно. Не идёт, а — пляшет!

Лошадь хвалят долго, подробно. Звонкий тенор подводит итог похвалам:

— Такую лошадь не жеребцу крыть, а — губернатору.

— Эй, Евдоким, гляди, нарвёшься!

— А потом и повезли-и!
страница 216
Горький М.   Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936