метко попала мне в глаз. Минут через пяток внизу, в предбаннике, послышался приглушённый голос Палаги:

— Посидим здесь, пока она уснёт.

— Ух, ядовита старушка, — тяжело вздохнул Егорша. Помолчали. Потом снова заговорила жена тихонько, но внятно.

— Нехорошо как вышло…

— Что?

— Зашли к нам бедные люди, а мы их — объели.

— Ну, ничего! Нас — тоже объедают. Они и украсть не побоятся и милостыню попросить не постыдятся. А нам с тобой — не красть, не просить…

И вдруг скрипнула дверь, раздался густой и как бы торжествующий шёпот старухи:

— Вот ругаете меня, а я, покуда вы ели, куски-то со стола всё в подол, всё в подол…

— Да иди ты — спи! — почти крикнула Палага, а Егорша проворчал:

— Экое наказанье…

— Ду-ураки! Глядите сколько! Когда ты меня, дура, потащила — испугалась я: ох, уроню куски…

Сильно хлопнула дверь, стало тихо. И даже дождь как будто обессилел. Солдат снова крепко выругался.

— Ты что? — спросил я.

— Капает на меня. Изба, мать вашу… Избавили мужика… от всякого смыслу, трещит, как скворец…

Минуту он возился молча, переползая на другое место, потом зарычал, как старуха:

— Слова придумывают: изба — избыток. Сволочи. Лексей — слышишь? Избыток, а? Старуха-то? Куски прятала… слышал? Избыток… Давить надо сукиных детей, мать…

— Ты кого ругаешь?

— Кого надо. Мужик-то — как про нас… Не дурак мужик. И хорошо, что не богат. А — будь богат, тоже сволочью был бы. Избыток, растак вашу… — Ворчал он долго, ещё раза два ползал в пыли чердака, меняя место, на него, должно быть, везде капало. Капало и на меня, но я уж притерпелся. Потом солдат как-то вдруг захрапел, засвистел носом. Через некоторое время, сквозь дремоту, я снова услыхал голос Егорши:

— Ну, не плачь! Что поделаешь? Конешно, лучше бы мать умерла — легче было бы нам…

— Ты подумай! Ведь третий ребёнок…

— А чем бы кормили, будь они живы? По миру посылать?

— А Яша слепнет…

— Самим бы не ослепнуть, — сказал Егорша.

Беседовали они долго, и под шелест их голосов я уснул. Солдат разбудил меня на заре. Дождь иссяк, и мы ушли тихонько, как бы опасаясь разбудить хозяев.


Давно это было. Я не помню, чтобы мне когда-нибудь хотелось написать о невесёлой жизни весёлого Егорши и милой жены его. А теперь вспомнилось и написалось потому, что на днях был у меня приятель, один из тех замечательных наших партийцев, которые зорко наблюдают за строительством новой жизни в деревне и отлично умеют возбуждать в крестьянстве сознание необходимости двигать жизнь по широкому пути к социалистической культуре. Приятель мой начальствует над целым краем и, объезжая его по службе революции на аэросанях, остановился в одном большом селе. День был выходной и солнечный, весёлый, время послеобеденное, но на улице ещё пусто. Аэросани остановились на площади у церкви, шофёр стал осматривать, всё ли в порядке. Первыми из ворот посыпались, конечно, ребятишки, за ними поползли старухи, деловой народ заседал в сельсовете. Одна старушка, подойдя вплоть к саням, удивляется:

— Ба-атюшки мои, чего состроили! Так само собой и бегает?

Приятель мой видит: хотя и старуха, а — из бойких, глазенки у неё живые, умненькие. Сам он тоже человек очень бойкий; шутливый и в знакомстве с деревенским людом намётанный. Объясняет старушке:

— Да вот, бегает! Конечно, не без нечистой силы, черти двигают, хотя их не видно, а они — тут.

Но старушка шутку понимает:

— Чертей-то, говорят, нету.

— А были?

— Не видывала. А ты, товарищ, над нами не смейся, мы понимаем —
страница 189
Горький М.   Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936