этих кликуш по деревням! Доктора удостоверяют, что это болезнь, знахари доказывают — порча от злых людей, а попы — дескать — от беса. Я думаю: притворство, корчи эти. Притворяются бабы бесноватыми для того, чтоб их не били, а — боялись. Бабы — хитрые. Да ведь и всякому хочется от людей как-нибудь спастись.
Гусеница свернулась кольцом, замерла. Шорник раздавил её пяткой цвета сосновой коры и вздохнул:
— Бают, кликуша подожгла, сноха Маркова, жена второго сына его. Муж её в Сибирь загнан, дачницу убил, жил с ней, что ли… Вот вдова и корчится от вдовства своего. Да, наверно, и свёкор покоя не даёт, они тут все снохачи.
Я спрашиваю:
— Как ты это знаешь?
— Я здесь — не первый раз. Однова — целую зиму жил, тулупы пошивал. Да я и сам не дальний, из-за Лыскова. Месяца полтора на Марковых работал, жил у них. Он меня обсчитал, старый пёс. У него — примета: обязательно обсчитать, хоша бы на пятак, а то, говорит, деньги переведутся. Н-да. Года его — за восьмой десяток перешли, а — гляди, какой боец! И сын у него, который убивец, хорош был: красивый, силач, грамотный, книги читал, с дачниками всё возился. Может, его и зря засудили. Ну, однако тоже был жадный.
Шорник зевнул длинным, воющим зевком, лёг на спину, закинул руки под голову, прикрыл острые глаза.
— Мужик — чем сытей, тем жадней. Мужика, мил друг Закорючкин, досыта не накормишь, он — впрок ест. У него с господом богом неурядица: не то — бог даст, не то — откажет, голодом помирать прикажет. Стало быть: ешь в запас, чтобы бог-от спас.
Песня на реке зазвучала слышнее, старик вскочил и, прикрыв глаза ладонью, уставился на реку: лодка, точно цветами нагруженная, тяжело плыла против течения.
— Сюда перебираются, — сказал шорник. — Перегрузили лодку-то, дуры, утонуть могут. Они почти ежегодно эдак-то утопают. В юбках — недалеко поплывёшь. Конешно, убыток невелик, баб — довольно много, а всё-таки… беспокойство…
— Ты в бога-то веришь? — спросил я его. Он ответил ворчливо, поговоркой:
— «Божиться — божусь, а в попы — не гожусь». — Сел, сгрёб ладонями холмик песка, покрыл его растрёпанным картузом и, так устроив подушку, положил на неё лысую голову, заворчал: — Всё допрашиваешь, вроде как шпиён али — судья, земский начальник. А земский-то — кто? Он — помещик, его назначили на возврат мужиков крепостному праву. А при крепостном-то праве мне бы на одном месте сидеть истуканом без ума — вот оно что! Ну, скажем, тебя это не касается, как ты не мужик. А спрашивать — как сорьё перетряхивать, — толку нет, Закорючкин. Ты — себя знай, кроме себя, мил друг, ни хрена не узнаешь. Да и себя-то…
Шорник безнадёжно отмахнулся рукой от чего-то.
— Ты что сердишься?
— А — не приставай. Длинен ты, да не умён.
Я пригласил его в трактир чай пить.
— Дай вздремну, — сказал он, но тотчас же сел, продолжая ворчать:
— Беспокойный ты. Наянливый. Скажи тебе: верю, не верю. А — кто ты таков? Я тебя всего четвёртый день вижу. Может, я так верю…
Скороговоркой, тоном привычного балагура, он произнёс:
— «Бог в числе трёх: святой дух — ко всему глух, отец — купец, любит почёт, не угоди — сечёт, сынок — баюнок, сам воскрес, а мы — неси крест», — слыхал прибаутку? Мне, мил друг, не до богов, у меня вот ноги отнимаются. Ну, и — тревожно душе: куда пойдёшь, где сядешь, как отнимутся ноги-то? Работал полсотни лет, а ни хрена нет… Марков-то сильно в жире, а у меня — одни жилы…
Он, как говорится, «попал на свою тропу», речь его бежит легко, свободно, чувствуется, что не вчера надуманы
Гусеница свернулась кольцом, замерла. Шорник раздавил её пяткой цвета сосновой коры и вздохнул:
— Бают, кликуша подожгла, сноха Маркова, жена второго сына его. Муж её в Сибирь загнан, дачницу убил, жил с ней, что ли… Вот вдова и корчится от вдовства своего. Да, наверно, и свёкор покоя не даёт, они тут все снохачи.
Я спрашиваю:
— Как ты это знаешь?
— Я здесь — не первый раз. Однова — целую зиму жил, тулупы пошивал. Да я и сам не дальний, из-за Лыскова. Месяца полтора на Марковых работал, жил у них. Он меня обсчитал, старый пёс. У него — примета: обязательно обсчитать, хоша бы на пятак, а то, говорит, деньги переведутся. Н-да. Года его — за восьмой десяток перешли, а — гляди, какой боец! И сын у него, который убивец, хорош был: красивый, силач, грамотный, книги читал, с дачниками всё возился. Может, его и зря засудили. Ну, однако тоже был жадный.
Шорник зевнул длинным, воющим зевком, лёг на спину, закинул руки под голову, прикрыл острые глаза.
— Мужик — чем сытей, тем жадней. Мужика, мил друг Закорючкин, досыта не накормишь, он — впрок ест. У него с господом богом неурядица: не то — бог даст, не то — откажет, голодом помирать прикажет. Стало быть: ешь в запас, чтобы бог-от спас.
Песня на реке зазвучала слышнее, старик вскочил и, прикрыв глаза ладонью, уставился на реку: лодка, точно цветами нагруженная, тяжело плыла против течения.
— Сюда перебираются, — сказал шорник. — Перегрузили лодку-то, дуры, утонуть могут. Они почти ежегодно эдак-то утопают. В юбках — недалеко поплывёшь. Конешно, убыток невелик, баб — довольно много, а всё-таки… беспокойство…
— Ты в бога-то веришь? — спросил я его. Он ответил ворчливо, поговоркой:
— «Божиться — божусь, а в попы — не гожусь». — Сел, сгрёб ладонями холмик песка, покрыл его растрёпанным картузом и, так устроив подушку, положил на неё лысую голову, заворчал: — Всё допрашиваешь, вроде как шпиён али — судья, земский начальник. А земский-то — кто? Он — помещик, его назначили на возврат мужиков крепостному праву. А при крепостном-то праве мне бы на одном месте сидеть истуканом без ума — вот оно что! Ну, скажем, тебя это не касается, как ты не мужик. А спрашивать — как сорьё перетряхивать, — толку нет, Закорючкин. Ты — себя знай, кроме себя, мил друг, ни хрена не узнаешь. Да и себя-то…
Шорник безнадёжно отмахнулся рукой от чего-то.
— Ты что сердишься?
— А — не приставай. Длинен ты, да не умён.
Я пригласил его в трактир чай пить.
— Дай вздремну, — сказал он, но тотчас же сел, продолжая ворчать:
— Беспокойный ты. Наянливый. Скажи тебе: верю, не верю. А — кто ты таков? Я тебя всего четвёртый день вижу. Может, я так верю…
Скороговоркой, тоном привычного балагура, он произнёс:
— «Бог в числе трёх: святой дух — ко всему глух, отец — купец, любит почёт, не угоди — сечёт, сынок — баюнок, сам воскрес, а мы — неси крест», — слыхал прибаутку? Мне, мил друг, не до богов, у меня вот ноги отнимаются. Ну, и — тревожно душе: куда пойдёшь, где сядешь, как отнимутся ноги-то? Работал полсотни лет, а ни хрена нет… Марков-то сильно в жире, а у меня — одни жилы…
Он, как говорится, «попал на свою тропу», речь его бежит легко, свободно, чувствуется, что не вчера надуманы
страница 201
Горький М. Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- 114
- 115
- 116
- 117
- 118
- 119
- 120
- 121
- 122
- 123
- 124
- 125
- 126
- 127
- 128
- 129
- 130
- 131
- 132
- 133
- 134
- 135
- 136
- 137
- 138
- 139
- 140
- 141
- 142
- 143
- 144
- 145
- 146
- 147
- 148
- 149
- 150
- 151
- 152
- 153
- 154
- 155
- 156
- 157
- 158
- 159
- 160
- 161
- 162
- 163
- 164
- 165
- 166
- 167
- 168
- 169
- 170
- 171
- 172
- 173
- 174
- 175
- 176
- 177
- 178
- 179
- 180
- 181
- 182
- 183
- 184
- 185
- 186
- 187
- 188
- 189
- 190
- 191
- 192
- 193
- 194
- 195
- 196
- 197
- 198
- 199
- 200
- 201
- 202
- 203
- 204
- 205
- 206
- 207
- 208
- 209
- 210
- 211
- 212
- 213
- 214
- 215
- 216
- 217
- 218
- 219
- 220
- 221
- 222
- 223
- 224
- 225
- 226
- 227
- 228
- 229
- 230
- 231
- 232
- 233
- 234
- 235
- 236
- 237
- 238
- 239
- 240
- 241
- 242
- 243
- 244
- 245
- 246
- 247
- 248
- 249
- 250
- 251
- 252
- 253
- 254
- 255
- 256