прикрыл рот ладонью. Брюхо Волокушина колыхалось беззвучно, на рыхлых его щеках шевелились морщины. Только Иконников не обращал внимания на происходящее; стоя у колодца, он поил лошадь из бадьи и, черпая воду ладонью, поливал голову и грудь спящей женщины.

— Ох, черти, — сказал земский, устав хохотать, вытирая платком слёзы. — Артикехтор, — повторил он, усмехаясь, и, записав слово на письме брата, помахал письмом в красное лицо своё.

— Как же он тебя учил, артикехтор?

— Надо, дескать, кругло говорить, а не шершаво. Ты, говорит, не мужик, ты — мастеровой…

— Что за вздор! — говорит земский, милостиво усмехаясь. — Ну, ладно, арест я снимаю с тебя.

И обращается к народу:

— Вот видите, какой… исполнительный мужик. Дали ему приказание — иди! И он отшагал пятьдесят две версты… точно рюмку водки выпил! Раз-два, левой, правой, — э! Молодец! Но всё-таки ты, братец, соображай, где что можно делать! Суд — это, знаешь, всё равно как, например… обедня, богослужение. Потому что суд защищает правду, а правда — от бога.

Он поднял руку в небо, блестели ногти его пальцев. Но сравнение суда с обедней, видимо, не удовлетворило его, он добавил построже:

— Суд — это как воинский парад пред богом. И — царём. — И обратился к народу:

— Если бы это сделал кто-нибудь из вас, которые бывали у меня, я бы такому болвану неделю ареста дал. Учить вас надо.

— Ох, надо! — подтвердил Волокушин, тяжко вздохнув, а земский снова заговорил с мужиком в жилете:

— Брат рекомендует тебя как хорошего столяра. Пойдёшь ко мне в Савелово, там тебе работа будет.

— Ваше благородие, — сказал столяр, — у меня струмента нет.

— Пропил?

— Заложил случайно. Дитя померло, ягодкой-земляникой объелось. Похороны, то да сё. Дополнительно — Сергей Сергеич меня с работы послал, я вот у него, у Василья Кириллыча, работаю…

— Ничего, Волокушин подождёт, — сказал земский. — Подождёшь, да?

Волокушин поклонился.

— Как угодно, Дмитрий Сергеич…

— Ну, вот видишь, — сказал земский, хмурясь. — А где инструмент заложен?

— У Ивана Петровича, — охотно ответил столяр.

— И — врёшь, — быстро сказал Бунаков. — Есть у тебя инструмент.

— Чужой, Волокушина. Да и не годен для тонкой работы.

— Молчи! — приказал земский, строго глядя на Бунакова. — Ты что же? Ростовщичеством занимаешься?

— Ваше воскородие, милостивец, — жалобно запел Бунаков. — Ежели Христом богом просят, так как же? По доброте души моей…

Привстав со стула, земский веско сказал:

— Немедленно возвратить инструменты столяру! Понял? Дроздова!

— Вот она я, батюшка, здесь, — успокоительно сказала женщина, но отодвинулась от стола подальше.

— Ты согласна продать корову?

— Да ведь куда же её, без ноги-то!

На всякий случай Дроздова, сделав плачевное лицо, отирает полой кофты сухие глаза.

— Так вот — Бунаков купит её. Яковлев, запиши решение!

— Ваше воскородие! — завыл старик. — Куды мне её? Теперь — лето, мясо — не едят. Прямой убыток.

— А если ты будешь визжать… — закричал земский, и Бунаков, согнувшись, пряча голову, втолкнулся в группу людей, точно козёл в стадо овечье.

Земский расправил плечи, молодецки выгнул грудь и спросил:

— Волокушин, почему не платишь за работу Костину?

— Тому причина — законная, ваше высокородие, — чётко заговорил мельник. — Он, Евдокимко, порядился жернова отбить: нижний — лог, дорогой, самолучший московский камень, и верхний — ходун, тоже самолучший, днепровский. Он, Евдокимко, славится как первый мастер этого дела, однако жернова мои
страница 221
Горький М.   Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936