рукой, у него тут избёнка, семья. А сторонний — схватил да ушёл, ищи его! Понимать, говорю, надо: бог бедного богатому в помощь дал; стало быть, умей взять с него пользу.

Кашин, несколько сконфуженный, сказал:

— Орут они много.

— Крик спать мешает, крик делу не мешает, — ответил Солдатов и важно пошёл прочь, меряя падогом [42 - палкой — Ред.] землю.

Кашин, глядя вслед ему, вздохнул:

— Премудро сказал, старый чёрт!

— Да-а, разума накопил он и себе и сыну, — подтвердил Ковалёв.

— И духу святому, — добавил Кашин.

Дня через два после беседы Кашина с учителем староста пошёл по избам недоимщиков. Сначала он зашёл на пустой двор Васьки Локтева, самого зубастого и опасного. Локтев сидел на ступени полуразвалившегося крыльца, выстрагивая ножом топорище из берёзового кругляша. Мужик высокий, костлявый, с головой в форме дыни, остриженной, как у солдата, с полуседой чёрной бородой, настолько густой, что чёрные клочья в ней были похожи на комья смолы.

— Здоров, Василий!

— Садись, гость будешь, — ответил Локтев, не взглянув на старосту.

— Не ласково встречаешь, — отметил Ковалёв и получил в ответ:

— Я не девка, тебе не любовница.

Староста сунул ладони под мышки себе, помолчал и осведомился:

— Как у тебя с недоимками?

— Об этом весной не говорят. Осенью приходи, к тому времени разбогатею, всё заплачу, даже прибавлю пятачок.

— Ты не шути! Гляди, имущество опишем.

— Это дело нетрудное — имущество моё описать.

Говорил Локтев глухим басом, равнодушно и, согнувшись, строгая на колене берёзовый кругляш, не смотрел на Ковалёва.

— Продавать быка-то? — спросил староста.

— Валяйте. Даю за быка два четвертака с рассрочкой платежа на год.

— Как думаешь, какую цену брать за него?

— Бери сколько дадут, меньше не надо.

— Всё дуришь ты, Василий, — вздохнув, сказал Ковалёв.

— В дураках живу.

— Рублей тридцать, сорок выручим, обернём в недоимки — ладно?

— Плохо ли, — откликнулся Локтев и, щупая пальцем лезвие ножа, добавил: — А того лучше, половину пропить, ну, а другую бедняге царю на сапоги.

— Ой, Вася, добьёшься ты, повесят тебя за язык.

Локтев, прищурив глаз, посмотрел, гладко ли остругано топорище, и промолчал, а староста тихонько вышел за ворота, оглянулся на согнутую фигуру Локтева и пошёл наискось улицы, к Ефиму Баландину, пробормотав:

— Сукин сын… Погоди!..

Баландин, маленький, тощий, в рубахе без пояса, в кожаных опорках, с волосами, повязанными лентой мочала, пилил на дворе доску. Поздоровавшись с ним, староста получил в ответ торопливый возглас:

— Здорово, здорово, начальство.

Голос Баландина звучал пискливо, руки двигались быстро, да и всё его тощее тело сотрясалось в судорогах. Ковалёв, смерив напиленные доски глазами, спросил:

— Кому это?

— Ванюшке Варвары Терентьевой, этому, который трёхлетний. Разоряюсь я, разоряюсь, староста, божий человек! Вот — доску купил у Солдатова, сорок копеек взял, кощей, сорок, да, а в городе цена ей — пятиалтынный — каково? А Варвара — плачет мне: «Пожалей, говорит, пожалей!» Мужа-то, знаешь, отвезли в больницу, ногу лечить, он и лежит там, и лежит. Конешно — пища вкусная, отдых человеку, ну, тут и здоровый больным себя объявит. Нестерпимый у ней мужик, лентяй, пьяница, — что поделаешь, дорогой человек? Ну, Варваре теперь легче будет, трое осталось…

Он быстро, ловко шлёпал доской о доску, измеряя их длину, поправлял пальцем мочало, съезжавшее на его лохматые брови, под его остренькой редкой бородкой прыгал в морщинах кожи
страница 233
Горький М.   Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936