нахмурясь, с лицом великомученика — Гришка Яковлев, в сером пиджаке до колен, в серых полосатых брюках, в стоптанных белых ботинках с чёрными пуговками.

Иконников снимает с земского пыльник, точно скорлупу с яйца, и пред народом — знакомая фигура творца справедливости, раздатчика «правды и милости», которые должны «царствовать в судах» (Выражение царя Александра II: «Правда и милость да царствуют в судах» — прим. М.Г.). Земскому начальнику за сорок лет, но он стройный, широкогрудый. Череп его украшен серебряной щетиной, сдобное, румяное лицо украшают пышные усы и большие ласковые глаза. На нём золотистая рубаха из чесучи [40 - чесуча или чесунча — грубоватая, матовая шёлковая, или в смеси с хлопком, ткань с неравномерной рельефной поверхностью желтовато — белого цвета из волокна дикого или дубового шелкопряда — Ред.], кавалерийские рейтузы, сапоги с лаковыми голенищами, за широким поясом с бляшками из чернённого серебра торчит забавный хлыстик, туго сплетённый из ремня, он кажется железным, рукоятка у него тоже серебряная.

Он вытирает запылённые щёки и широкий лоб белым платком, встряхивает серебряной головой и, расправляя пальцами обеих рук густые светловолосые усы, прищурясь — улыбается.

— Опять собралась целая рота, — говорит он ленивеньким, но звучным барским голосом. — Ну, здравствуйте!

Крестьянство разноголосо бормочет приветствия, бабы очарованно смотрят на идольски красивого барина, и, может быть, некоторым из них вспоминаются девичьи сны, вспоминается песня о том, как «ехал барин с поля, две собачки впереди, два лакея позади», ехал и, встретив девушку-крестьянку, влюбился в неё, взял в жёны.

Земский явно уверен, что народ любуется его молодцеватостью, здоровьем, силой; он потягивается, расправляя мускулы, и, щурясь, смотрит в жаркое небо, как бы проверяя, достаточно ли ярко освещает его солнце. Он командует:

— Яковлев! Подай стол и стул сюда, в канцелярии — жарко и мухи. Ворота закрыть!

— Готово! — скрипит деревянным голосом Гришка и тоже командует:

— Раздайся!

Толпа тяжело шевелится и обнаруживает сзади себя в тени у крыльца — стул, стол, накрытый зелёной клеёнкой, графин с водой, чернильницу, пачку бумаг.

— Прошений много? — спрашивает земский, садясь к столу, поглаживая усы.

— Тринадцать.

— Черти! — говорит земский, удивлённо пожимая плечами. — Чего вы всё собачитесь, чего судитесь? Когда же вы научитесь мирно жить, а? Эх вы… бестолочь! Дали вам свободу, а вы не умеете пользоваться ей, вот и приходится нам же, господам, учить вас… Воспитывать…

Из толпы выдвигается тощий старичок с голым черепом, с двумя шишками на нём, с клочковатой, грязного цвета, запутанной бородой, слишком тяжёлой для его узкого лица с невидимыми глазами, — выдвинулся и запел назойливо, как нищий:

— Ваше скородие, Митрий Сергеич, драгоценный наш защитничек, — бедность! Бедность заела! Людей-то много, а хлеба-то мал кусок! Кусочек-то маловат, барин милой! А люди-то — воры, воры все…

Из толпы громко спросили:

— А где живёт вор вороватее тебя?

— Цыц, — командует земский, хмуря золотистые брови. — Это — кто сказал?

— Евдоким Костин, — определяет Гришка.

— Правду сказал, ваше благородие, — подтверждает крупная, пожилая баба в пёстром платье городского покроя.

— Тиш-ше! — строго приказывает земский, хлопнув ладонью по столу. — Я вас предупреждал и ещё раз предупреждаю: не смейте ругаться при мне! Слышали? Ну, вот…

И, откинувшись на спинку стула, подняв руку в воздух, покачивая ею, он внушает:

— Я —
страница 218
Горький М.   Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936