дыни и, между словами, кусал ей ухо, совершенно как лошадь, а она — взвизгивала тихонько. Страшно глупо всё, надоело, бессмысленно! Сидишь и думаешь: как невероятно скучны, глупы и расплывчаты реальные люди, и до какой степени мы, выдуманные, интереснее их! Мы всегда и все гораздо более концентрированы духовно, в нас больше поэзии, лирики, романтизма. И как подумаешь, что мы, в сущности, бытийствуем только для развлечения этих тупых, реальных людей…

Говорил он тоном человека, который искренно оскорблён, и его сухое лицо стало как будто мягче, симпатичнее, хотя это изменение удобно объясняется тёплым сумраком комнаты.

— Я, разумеется, плохо знаю, что такое реальные люди и вообще — что такое реальность? Например: эта комната и всё в ней — это реальность или тоже, как я и вы, что-то другое, эманация Фомина, плод его воображения?

Женщина осторожно коснулась рукою своих глаз, посмотрела вокруг и сказала тихонько:

— Всё это — очень интересно, но несколько утомляет меня…

— Конечно, должно утомлять, — согласился Павел Волков. — Но, знаете, за два года бездействия и неподвижности, ожидая, когда Фомин докончит меня и пустит в дело, в жизнь, для развлечения людей, я как-то уплотнился, что ли, окреп и, кажется, тоже, по структуре моей, стал очень близок к реальному существу. Я почти реален, да…

Женщина почувствовала себя плохо, она уже хотела сказать об этом странному, несомненно безумному гостю, но в это время в двери из внутренних комнат явилась горничная и встала, как в раму, открыв рот, выкатив глаза, точно окунь, пойманный крючком удочки.

— Что вам, Глаша?

— Вы звали?

— Я? Нет.

— Извините. Мне послышалось — вы говорите…

— Ну да, говорю! Разве вы не видите…

Мигая, женщина поднялась на ноги, оглянулась, — Павел Волков, стоявший у окна, спиною к нему, — исчез.

Мимо тусклых в сумраке стёкол медленно падал лист, в зеленоватом воздухе недвижно висели ветви клёна. Долго, пристально, до боли в глазах женщина смотрела на окно, смотрела так упорно, что ей, наконец, показалось, будто стёкла сверху донизу разрезаны тонкой, тёмной нитью.

— Да, — сердито сказала она, — я говорила… я звала вас! Принесите чаю.

А когда горничная ушла, она задумалась:

«Кажется, это называют галлюцинацией зрения и слуха, сложной галлюцинацией. Отчего бы это у меня? Странно. Очень странно».

Села в кресло, вытянув ноги, накинула на них плед.

«Об этом надо написать Фомину, пусть обогатится ещё одной темой. Хотя это не его тема».

Она чувствовала, как бессвязно, торопливо стучат мысли в её виски, и ей было приятно, что это наваждение — кончилось.

— Да, так вот я говорю, — раздался знакомо шелестящий голос, человек стоял у окна и пальцем одной руки гладил свой висок, а в другой качал шляпу.

— Позвольте! — раздражённо сказала женщина. — Где вы были, когда вошла горничная?

Павел Волков удивлённо расширил глаза, шагнул к ней раз, два, — она быстро, отталкивающим жестом протянула руку встречу ему.

— Где я был? — переспросил он, остановясь и угловато подняв плечи. — Я был тут, здесь. А-а, вы перестали видеть меня? Так это потому, что я повернулся к вам боком, а я ведь — как игральная карта, как портрет, — вы забыли? Но ведь вы сами такая же…

— Нет, — возмущённо сказала она, — нет!

Человек вздохнул, говоря:

— Однако какой у вас трудный характер!

Он сказал это тоже раздражённо, как бы вторя ей, но черты лица его оставались неподвижны, действительно напоминая лицо портрета. Иногда на этом матовом лице являлись и
страница 62
Горький М.   Том 16. Рассказы, повести 1922-1925