вечерние занятия в шесть и сидел до восьми, печатая на машинке длинные письма патрона, письма убеждённого сторонника монархии, бесстрастно, но незыблемо верующего в силу её идеи. Писал он тяжёлым языком, длинными фразами, охотно употребляя старомодные и церковнославянские слова.

«А поелику дух бунта суть дух явного безумия, истоком коего является нарочито возбуждаемая врагами священного порядка жадность и зависть к внешним удобствам жизни, к материальной стороне её, то было бы существенно полезно, если б Вы, достоуважаемый Владыко, предписали по епархии…»

Большинство своих писем и докладов патрон отправлял на просмотр Новаку, оттуда они возвращались испещрённые поправками, богато иллюстрированные фактами истории и цитатами.

Я понимал его роль как работу добровольного и независимого наблюдателя за течениями революционной мысли. Он зорко отмечал ход её, весьма искусно скрытый у представителей оппозиции; несколько десятков их имён были выписаны им на отдельной таблице, и я должен был следить по газетам за их выступлениями в Государственной думе, в печати, на лекциях. Он не верил органам правительства, существовавшим для борьбы с революцией, относился к ним пренебрежительно и однажды, провожая Новака, сказал ему:

— В департаменте полиции укрепились грубейшие невежды.

Мне очень спокойно жилось рядом с ним, мне нравилась моя работа. Я быстро научился обнажать скрытые мысли; подчёркивая отдельные фразы и слова, я ловко оголял злую и лживую, но жалящую, разрушающую мысль.

Чаще других посещал патрона Новак. Он приходил, как мне казалось, всегда в дождливые, туманные или вьюжные дни. Удивительно бесшумно ходил по земле этот почти бесплотный человек, подобный тени. Мне казалась знаменательной и символической его манера держать в карманах брюк сухие, холодные руки, я видел в этом брезгливое нежелание физически касаться жизни, и всё более ощутимой, значительной становилась для меня сила его духовного влияния на жизнь. Эту силу я чувствовал во всей прессе, защищавшей основы и принципы единовластия, и для меня было ясно, что этой силою живёт и дышит мой патрон — машина, работавшая энергией Новака.

Однажды, прощаясь в моей комнате с патроном, Новак сказал вполголоса, как всегда:

— И надо ещё раз указать, что во все века у всех народов наиболее острые заблуждения мысли разумно карались смертью. Именно — смертью.

— Это — делается, — заметил патрон.

— Так. Но делается тайно, прикрыто и потому не имеет устрашающего характера. Нужно восстановить публичную казнь. Они — казнят публично, их палачи бесстрашны. Бесстрашие утверждает справедливость деяния. Именно — так. Численно слабые действуют открыто и этим придают простому убийству ореол подвига, сияние героизма. Количественно сильные, имея право казни, потому что они — большинство, — казнят втайне, прячась, и этим как бы превращают естественный, законный акт самозащиты в преступление. Понимаете? Тут скрыта нелепость, идиотизм! И — не трусливость ли?

Остановясь у двери на лестницу, он добавил:

— И — пытки! Публичные пытки. Всенародно, при свете дня. Так.

Мой патрон нежно гладил руки и кивал головою, а когда Новак ушёл, патрон сказал, проходя мимо меня:

— Учитель ваш — необыкновенный человек.

О да! Я это знал. Когда я видел Новака, мой страх пред людьми исчезал, заменяясь почти благоговейным страхом пред учителем, который, говорю я, становился всё более бесплотен и похож на тень.

Я уважал патрона. Жизнь его была, в моих глазах, подвигом верующего, который посвятил все
страница 53
Горький М.   Том 16. Рассказы, повести 1922-1925