одноглазый, остроносый, костлявенький старичок, дисконтёр Лосев, вежливенько хихикая, говорил:

— У Алексея Ильича умишко — мышка; всё знает: где — сало, где — мало, и грызёт, грызёт! Его здоровье!

Поднимали бокалы, Алексей радостно чокался со всеми, а Лосев, похлопывая детской ручкой по крутому плечу Комолова, говорил:

— Умненькие среди нас заводятся.

— Всегда были! — гордо отвечал Комолов. — Родитель мой из грузчиков в люди вышел…

— Родитель твой с того начал, говорят, что богатого армянина зарезал, — посмеиваясь, сказал Лосев, а тугобородый текстильщик, захохотав, как баран, ответил:

— Враки! Это у нас по глупости говорят: если — счастлив, значит — грешен! И про тебя, Кузьма, нехороши слухи бегают…

— И про меня, — подтвердил Лосев, вздыхая. — Слухи — мухи, эх!

Артамонов старший слушал, покрякивая, много ел, старался меньше пить и уныло чувствовал себя среди этих людей зверем другой породы. Он знал: все они — вчерашние мужики; видел во всех что-то разбойное, сказочное, внушающее почтение к ним и общее с его отцом. Конечно, отец был бы с ними и в деле и в кутежах, он, вероятно, так же распутничал бы и жёг деньги, точно стружку. Да, деньги — стружка для этих людей, которые неутомимо, со всею силой строгают всю землю, друг друга, деревню.

Но брат был чем-то не похож на этих больших людей, и порою, несмотря на неприязнь к нему, Пётр чувствовал, что Алексей острее, умнее их и даже — опаснее.

— Господа! — исступлённо, как одержимый, кричал он. — Подумайте, какая неистощимая сила рук у нас, какие громадные миллионы мужика! Он и работник, он и покупатель. Где это есть в таком числе? Нигде нет! И не надобно нам никаких немцев, никаких иноземцев, мы всё сами!

— Верно, — соглашались с ним подвыпившие, горластые люди.

Он говорил о необходимости повысить пошлины на ввоз иностранных товаров, о скупке помещичьих земель, о вредности дворянских банков, он всё знал, и со всем, что он говорил, люди восторженно соглашались, к удивлению Артамонова старшего.

«Верно Никита сказал, этот умеет жить», — думал он с завистью.

Несмотря на слабость своего здоровья, Алексей тоже распутничал. У него была, видимо, постоянная и давняя любовница, москвичка, содержавшая хор певиц, дородная, вальяжная женщина с медовым голосом и лучистыми глазами. Говорили, что ей уже сорок лет, но по лицу её, матово-белому, с румянцем под кожей, казалось, что ей нет и тридцати.

— Алёшинька, сокол, — говорила она, показывая острые, лисьи зубы, и закрывала Алексея собою, как мать ребёнка.

Она должна была знать, что Алексей не брезгует и девицами её хора, она, конечно, видела это. Но отношение её к брату было дружеское, Пётр не однажды слышал, как Алексей советуется с нею о людях и делах, это удивляло его, и он вспоминал отца, Ульяну Баймакову.

«Бес», — думал он, глядя на брата.

Даже озорство его имело какой-то особенно затейливый характер. Толстый клоун, немец Майер, показывал в цирке свинью; одетая в длиннополый сюртук, в цилиндре, в сапожках бутылками, она ходила на задних ногах, изображая купца. Публику это очень забавляло, смеялось и купечество, но Алексей отнёсся иначе — он обиделся и уговорил компанию приятелей выкрасть свинью. Подкупили конюха, выкрали свинью, и купечество торжественно съело её мясо, приготовленное под разными соусами искуснейшим поваром гостиницы Барбатенко. Пётр Артамонов смутно слышал, что клоун повесился с горя [32 - Факт описан П.Д. Боборыкиным в газете «Русский курьер», относится к 80-м годам — Прим. М.Г.] Всё,
страница 256
Горький М.   Том 16. Рассказы, повести 1922-1925