здесь.

— Дело не позволяет.

Пили чай. Пётр долго придумывал: о чём бы спросить брата? И — вспомнил:

— Значит — уходить хочешь отсюда?

— Думаю. Не отпускают.

— Что ж это они?

— Я выгоден им. Полезен.

— Так. А — куда ж ты?

— Может — странствовать буду.

— С больными-то ногами?

— И безногие двигаются.

— Это — верно, двигаются, — согласился Пётр.

Помолчали. Затем Никита сказал:

— Тихону поклонись.

— Ещё кому?

— Всем.

— Ладно. А что ж ты не спросишь, как Алексей живёт?

— Что спрашивать? Я — знаю, он — умеет. Я, может быть, скоро уйду отсюда.

— Зимой не уйдёшь.

— Почему? И зимой ходят.

— Верно, ходят, — снова согласился Пётр и предложил брату денег.

— Давай, на починку мельницы пойдут. К настоятелю не зайдёшь?

— Некогда, лошадь подана.

Прощаясь, братья обнялись. Обнимать Никиту было неудобно. Он не благословил брата, правая рука его запуталась в рукаве рясы, и Пётр подумал, что запуталась она нарочно. Упираясь горбом в живот его, Никита глухо попросил:

— Ты прости, ежели я вчера лишнее что-нибудь сказал.

— Ну, что там! Мы — братья.

— Думаешь, думаешь по ночам-то…

— Да, да! Ну, прощай…

Выехав за ворота монастыря, Пётр оглянулся и на белой стене гостиницы увидал фигуру брата, похожую на камень.

— Прощай, — проворчал он, сняв фуражку, голову его обильно посолил мелкий дождь. Ехали сосновым лесом, было очень тихо, только хвоя сосен стеклянно звенела под бисером дождя. На козлах брички подпрыгивал монах, а лошадь была рыжая, с какими-то лысыми ушами.

«О чём говорят! — думал Пётр. — Бог дожди не вовремя посылает. Это всё со зла, от зависти, от уродства. От лени. Заботы нет. Без заботы человек — как собака без хозяина».

Пётр оглянулся, поёживаясь, нашёл, что дождь идёт действительно не вовремя, и снова, серым облаком, его окутали невесёлые думы. Чтоб избавиться от них, он пил водку на каждой станции.

Вечером, когда вдали показался дымный город, дорогу перерезал запыхавшийся поезд, свистнул, обдал паром и врезался под землю, исчез в какой-то полукруглой дыре.



III

Припоминая бурные дни жизни на ярмарке, Пётр Артамонов ощущал жуткое недоумение, почти страх; не верилось, что всё, что воскрешала память, он видел наяву и сам кипел в огромном, каменном котле, полном грохота, рёва музыки, песен, криков, пьяного восторга и сокрушающего душу тоскливого воя безумных людей. Варил и разбалтывал всё это большой кудрявый человек в цилиндре и сюртуке; на синем, бритом лице его были влеплены выпуклые, совиные глаза; человек этот шлёпал толстыми губами и, обнимая, толкая Артамонова, орал:

— Дурак — молчи! Крещение Руси, понимаешь? Ежегодное крещение на Волге и Оке!

Лицом он был похож на повара, а по одежде на одного из тех людей с факелами, которых нанимают провожать богатых покойников в могилы. Пётр смутно помнил, что он дрался с этим человеком, а затем они пили коньяк, размешивая в нём мороженое, и человек, рыдая, говорил:

— Пойми рёв русской души! Мой отец был священник, а я — прохвост!

Голос у него был густой, трубный, но мягкий, он обливал всех людей тёмным потоком неслыханных слов, и слова эти неотразимо волновали.

— Нетление плоти! — кричал он. — Бой с дьяволом! Бросьте ему, свинье, грязную дань! Укрощай телесный бунт, Петя! Не согрешив — не покаешься, не покаешься — не спасёшься. Омой душу! В баню ходим, тело моем? А — душа? Душа просит бани. Дайте простор русской душе, певучей душе, святой, великой!

Пётр тоже плакал, растроганный, и
страница 247
Горький М.   Том 16. Рассказы, повести 1922-1925