чтоб он сад и двор прибрал, почистил; он это любит. Пускай побалуется вечерами.

Опустясь на колени, столяр протянул руку.

— Возьми, это — остаток. На шесть рублей я красок купил и две кисти, это я тоже тебе отдам, годится.

— Не надо мне, — тихо, с досадой сказал Миронов.

— И мне не надо.

Столяр положил деньги на траву у корня яблони, сел рядом с Мироновым, заглянул и лицо ему.

— О чём думаешь?

— Ни о чём.

— О девицах?

— Нет.

Сорвав травинку, почёсывая ею свой выпуклый лоб, столяр озабоченно и поучительно сказал:

— С девицами — будь осторожен. Бойкая — тебя замордует, с тихой — пропадёте оба.

Миронов молчал, покачиваясь, думая:

«Не стану отвечать, он и уйдёт».

— Я всё о тебе думаю, задел ты меня, Миронов! Растревожил. Что ты тут бормотал, колдовал?

— Так. Стихи.

— Удивляешь ты меня, Миронов.

— Никого я не хочу удивлять.

— Удивляешь.

В словах столяра звучало что-то неодобрительное и даже как будто угрожающее, Миронов поджал ноги. Что сказать этому человеку? О чём, вообще, говорить с ним?

— Жарко, — сказал он.

— Верно. А всё-таки о чём ты думаешь?

— Думать я не люблю, — я люблю, чтоб всё было тихо.

Он хотел сказать это сердитым голосом, но почувствовал, что сказалось виновато. Тогда он добавил:

— Вот — в небе светло и тихо, а когда облака…

Он не кончил, услыхав, что говорит хотя и громко, а жалобно. А столяр, искоса взглянув в небо, сказал:

— В небе, Миронов, пусто, оттого и тихо.

— А — солнце, луна? И звёзды. Там, может быть, есть и такое, чего мы не видим.

Столяр сомнительно покачал головою:

— Не похоже, чтоб ты в бога верил, в церковь — не ходишь…

Этими словами он помог Миронову рассердиться, вызвал у него желание говорить обидное, но память не подсказывала обидных слов, и он угрюмо пробормотал:

— Отец мой в бога не верил…

— Это многие допускают.

— А о думах говорил, что они — пыль, от них только темнеет всё…

— Ну? — удивился столяр. — Так и говорил?

— Да. Я теперь сам вижу: мысли — как черви, нароешь червей, они возятся, извиваются…

Наклонив голову к плечу, отщипывая ногтями верхушки травинок, столяр слушал и ухмылялся, двигая усами.

— Когда думаешь, так кажется, что в тебе — двое, один — знает, другой — путает. А я не хочу думать. Душа не любит думать.

— Ну, это ты, пожалуй, неразумно говоришь, Миронов…

— И — чего знать? — продолжал Миронов, надеясь подавить столяра, напугать его, обидеть, вообще — оттолкнуть, чтоб он ушёл. — Всё известно: родятся, женятся, народят детей, умрут. Пожары, воровство, убийство. Цирк приехал. Крестный ход, жена сбежала. Пьяные дерутся. Капусту квасят или огурцы солят. В карты играют… Зачем это мне? Не хочу я ничего этого!

— А — чего же тебе надо? — спокойно спросил столяр, и это его спокойствие тотчас охладило Миронова, он сказал невнятно:

— Я тишину люблю.

— Так ты бы глухим родился. Трудно понять тебя, Миронов!

— Я вас об этом и не прошу…

Сказав так, Миронов искоса, опасливо, но и с надеждой взглянул на столяра, — обидится, уйдёт?

Столяр водил рукою в воздухе, тени листьев яблони ложились на ладонь его и, погладив её, падали в траву, трава темнела, становилась бархатистее, столяр смотрел на неё и молчал. Вздохнув, Миронов тоже подставил ладонь лучам луны и теням; с минуту они оба сидели, протянув руки в пустоту, как слепые нищие. Потом столяр заговорил звонко и бодро:

— Нет, Миронов, ты меня удивить не можешь! Словами — нельзя меня удивить, а синий твой дом — это, брат, на
страница 132
Горький М.   Том 16. Рассказы, повести 1922-1925