его к щеке, потом к другой и, освежив лицо, стала собирать на лист гроздья красной смородины, беззлобно думая о свёкре. Тяжёлой рукою он хлопал её по спине и, ухмыляясь, спрашивал:

— Ну, что — живёшь? Дышишь? Ну — живи!

Других слов для неё у него, видимо, не было, а ласковые шлепки несколько обижали её: так ласкают лошадей.

«Разбойник какой», — подумала она, заставляя себя думать о свёкре враждебно.

Пели зяблики, зорянки, щебетали чижи, тихо, шёлково шуршали листья деревьев, далеко на краю города играл пастух, с берега Ватаракши, где росла фабрика, доносились человечьи голоса, медленно плывя в светлой тишине. Что-то щёлкнуло; вздрогнув, Наталья подняла голову, — над нею, на сучке яблони висела западня для птиц, чиж бился среди тонких прутьев.

«Кто ж это ловит? Никита?»

Где-то хрустнул сухой сучок.

Когда она вернулась в дом и заглянула в комнату матери, та, проснувшись, лежала вверх лицом, удивлённо подняв брови, закинув руку за голову.

— Кто… что ты? — тревожно спросила она, приподнимаясь на локте.

— Ничего, вот — смородины к чаю набрала тебе.

На столе у кровати стоял большой графин кваса, почти пустой, квас был пролит на скатерть, пробка графина лежала на полу. Строгие, светлые глаза матери окружены синеватой тенью, но не опухли от слёз, как ожидала видеть это Наталья; глаза как будто тоже потемнели, углубились, и взгляд их, всегда несколько надменный, сегодня казался незнакомым, смотрел издали, рассеянно.

— Комары спать не дают, в амбаре спать буду, — говорила мать, кутая шею простыней. — Искусали. А ты что рано встала? Зачем ходишь босая по росе? Подол мокрый. Простудишься…

Говорила мать неласково и неохотно, сквозь какие-то свои думы. Тревога дочери постепенно заменялась неприязненным и острым любопытством женщины.

— Я проснулась — подумала о тебе… во сне тебя видела.

— Что подумала? — осведомилась мать, глядя в потолок.

— Вот — одна ты спишь, без меня…

Наталье показалось, что щёки матери зарумянились и что, когда она, улыбаясь, сказала: «Я не боязлива» — улыбка вышла фальшивой.

— Ну, иди, милок, твой проснулся, слышишь — топает? — приказала мать, закрыв глаза.

Медленно поднимаясь по лестнице, Наталья думала брезгливо и почти враждебно:

«Ночевал он у неё, это он квас пил. Шея-то у неё в пятнах, не комары накусали, а нацеловано. Не скажу Пете об этом. В амбаре спать хочет. А — кричала…»

— Где была? — спросил Пётр, зорко всматриваясь в лицо жены, — она опустила глаза, чувствуя себя виноватой в чём-то.

— Смородину собирала, к матери зашла.

— Ну, что же она?

— Ничего будто…

— Так, — сказал Пётр, дёрнув себя за ухо, — так!

И, усмехаясь, потирая тёмно-рыжий подбородок, вздохнул:

— Видно, — правду говорила дура Барская: крику не верь, слезам — не верь.

Затем он строго спросил:

— Никиту видела?

— Нет.

— Как же — нет? Вот он — птиц ловит в саду.

— Ой, — пугливо крикнула Наталья, — а я вот так, в одной рубахе ходила!

— То-то вот…

— И когда он спит?

Пётр, надевая сапог, громко крякнул, а жена, искоса взглянув на него, усмехнулась, говоря:

— Ведь горбат, а приятный… приятнее Алексея…

Муж крякнул ещё раз, но — потише.

…Каждый день, на восходе солнца, когда пастух, собирая стадо, заунывно наигрывал на длинной берестяной трубе, — за рекою начинался стук топоров, и обыватели, выгоняя на улицу коров, овец, усмешливо говорили друг другу:

— Чу, затяпали, ни свет ни заря…

— Жадность — покою лютый враг.

Илье Артамонову иногда казалось, что
страница 183
Горький М.   Том 16. Рассказы, повести 1922-1925