ней, надевают маску печали о «разбитой иллюзии».

Автор не замедлил подтвердить догадку героя; он продолжал:

— Настроение Аркадия нельзя понимать как мизантропию, хотя мизантропия вполне естественна в обществе палачей, истязателей, которые искусно пытают друг друга, в сущности, только потому, что научились делать это лучше всего иного.

Тут и героиня почувствовала нечто подобное «нравственному удовлетворению».

«Ага! — мысленно воскликнула она. — Тебе тоже больно? Ты это заслужил!»

И — как все женщины — дальняя родственница богини Фемиды, она сделала своё лицо более строгим.

— Но мизантропия ещё не моя болезнь. Я не ставил себе целью изобразить какого-то «идеального» человека, нет, это один из тех гипотетических людей, которые создаются искусством слова в поисках истины. Я думал о сыне божием, которому одинаково чужды интересы и бога и кесаря, которому дорог и близок только человек.

Автор усмехнулся:

— Право же, мне очень хочется создать совершенного человека, и вот — я пытаюсь… Мой герой настолько самонадеян, что чувствует в себе зарождение новой, ещё смутной, но спасительной силы подлинного человеколюбия. Когда Серафима говорит ему…

Поспешно и бойко, мило улыбаясь, Лидочка проговорила слова своей роли:

— «Ты возвратишься, когда люди вновь стоскуются о человеке».

— Благодарю вас, — не очень любезно сказал автор, — но она говорит с ним на «вы». Он отвечает: «Я ухожу, чтоб зажечь себя новым огнём. Искры его уже сверкают во мгле моей души. Я возвращусь, когда в ней разгорится пламя». Я не мог назвать пьесу «Дорогой изгнанных», потому что герой её уходит по своей воле, как по своей воле вы ушли бы от сумасшедших, чувствуя себя здоровым душевно. Вы находите, что моя пьеса не умна…

— Я ведь извинился, — напомнил герой.

— Готов согласиться с вами, если вы добавите: не умна, как жизнь. Это будет более справедливо и равномерно обидно для всех нас.

Автор снял шляпу, провёл рукою по белым волосам, запутал пальцы в бороде, раздумчиво продолжая:

— Пожалуй, мне следует согласиться и с тем, что искусство — произвол…

— Я говорил! — гордо вскричал режиссёр.

— Искусство создаёт людей более интересными, чем природа, и этим, если хотите, искажает их…

«Счастливые — не иронизируют», — вспомнила героиня.

Задумчиво, но холодно, механически автор говорил, что искусство, как и наука, — область чудес, что оно — равноценно науке: обе эти силы ищут смысла в хаосе явлений жизни. Гамлет — такая же гипотеза, как «закон сохранения вещества». Пророчество художника такое же дальновидение, как гипотеза учёного. И там и тут тайному процессу познания предшествует тайное предчувствие истины, и в обоих случаях то, что принимается как истина, есть только результат воплощения творческой энергии человека, и там и тут одинаково наблюдается наличие интуиции, экстаза.

— Роль «холодного разума» в творчестве художника и учёного я считаю легендарной, — говорил он, а сам думал: «Зачем я говорю всё это?»

Как все пишущие для театра, он испытывал зависимость от актёров и не любил их. Всегда, при встречах с ними, у него возникало желание показать себя умнее, образованнее их. Это желание насиловало его и сейчас, но он не хотел сознаться в этом, не желая унизить себя в своих глазах. Он вообще ко всем людям относился высокомерно, будучи искренно убеждён, что художник не пчела, собирающая мёд цветов, а скорее паук, который ткёт из плоти своей — и только из неё — паутину необычного, прекрасного.

Внезапный каприз памяти подсказал ему,
страница 115
Горький М.   Том 16. Рассказы, повести 1922-1925