я.

Мне лень слушать их, не хочется говорить с ними, я знаю, что они — не бедняки, воруют не по нужде, а на продажу, для пьянства, для женщин.

Иногда они подсылают красивую жолнерку Леску Графову; расстегнув тулупчик и кофту, она показывает сторожам груди; упругие, точно хрящ, они стоят у нее горизонтально.

— Глядите-тко, — как пушки! — задорит и хвастается она. — Ну, хотите за мешок пшеничной второго сорта? Ну, — третьего?

С нею деловито торгуются молодой религиозный тамбовский парень Байков и усманский татарин, хромой Ибрагим.

Она стоит перед ними, открыв грудь, снег тает на коже у нее, встряхнув плечами, как цыганка, она ругается:

— Кацапы, ну, скорее! Болотное племя, али вы найдете где эдакую сладость, как у меня, падаль песья!

Она презирает русских мужиков. Голос у нее грудной, сильное красивое лицо освещено дерзкими глазами кошки. Ибрагим ведет ее под крышу пакгауза, а ее товарищи, бросив на салазки мешок или куль, — уезжают.

Мне противно бесстыдство этой женщины и до тоски жалко ее прекрасное, сильное тело. Ибрагим называл Леску собакой и плевался, вспоминая ее ласки, а Байков тихо и задумчиво говорил:

— Таких убивать надо бы…

По праздникам, нарядно одетая, в скрипучих козловых башмаках, в алом платочке на густых каштанового цвета волосах, она, приходя в город, обслуживает телом своим «интеллигенцию», относясь ко всем покупателям одинаково дерзко и презрительно.

Когда она привязывалась ко мне, я ее прогонял с моего участка, но как-то, теплой светлой ночью, сидя на лесенке пакгауза, я задремал, и, открыв глаза, — увидел перед собой Леску; она стояла, сунув руки в карман тулупчика, нахмуря брови, статную фигуру ее внимательно освещала луна.

— Не бойсь, — не воровать пришла — гуляю!

По звездам — было уже далеко за полночь.

— Поздновато гуляешь.

— Баба — ночью живет, — ответила Леска, садясь рядом со мной. — Ты чего же спишь? Али за сон деньги платят?

Достала из кармана горсть семян подсолнуха и, грызя их, спросила:

— Ты, будто, грамотей? Скажи-ка, где Оболак-город?

— Не знаю.

— Матерь Божия появилась там, кверху ручки, пишется, а младенец Христос — в подоле у ней…

— Абалацк…

— Где он?

— На Урале где-то, или в Сибири.

Облизав губы, она сказала:

— Пойти, что ли, туда? Далеко оно. А, пожалуй, надо итти.

— Зачем?

— Молиться, грешна больно. Все через вас, кобелей… Покурить есть?

Закурив — предупредила:

— Казакам — не говори, гляди, что курю, — у нас не любят, когда баба дымит.

Очень красиво было ее строгое лицо, нарумяненное зимним воздухом, ярко блестели темные зрачки в опаловых овалах белков.

Золотая полоска сверкнула в небе — женщина перекрестилась, говоря:

— Упокой Господь душу! Вот и моя душа так же падет. Тебе когда скушнее, — в светлые ночи, али в темные? Мне — в светлые.

Заплевала огонек окурка папиросы, бросила его и, зевнув, предложила:

— Давай — побалуемся?

А когда я отказался — добавила равнодушно:

— Со мной хорошо, все хвалят…

Я сказал несколько слов о ее отталкивающем бесстыдстве — ласково и мягко сказал. Не глядя на меня, она ответила спокойным, ровным голосом.

— Это — от скуки потеряла я стыд. Скушно, человек…

Странно мне было слышать из уст ее слово «человек» — оно прозвучало необычно, незнакомо. А женщина, закинув голову, глядя в небо, говорила медленно:

— Я не виноватая; говорится: так сделал Бог, ценят бабу с ног. Не виноватая я в этом…

Посидев молча еще минуту, две, она встала, оглянулась.

— Пойду к
страница 32
Горький М.   Том 15. Рассказы, очерки, заметки 1921-1924