грешников, оставаясь в теле, живут в могилах до поры, пока тело не сгниет.

— После того земля выдыхает душу на ветер и ветром разносит ее в бесчувственную пыль.

Когда зарыли в могилу труп любимой мною шестилетней девочки Николаевой и все разошлись с кладбища, — Костя Бодрягин, подравнивая глиняный холмик могилы ударами лопаты, утешал меня:

— Ты, друг, не горюй! Может, на том свете иными словами говорят, лучше нашего-то, веселее. А может, и не говорят ничего, а только на виловончелях играют.

Музыку он любил до смешного и опасного самозабвения: услышит вдали звуки военного оркестра, шарманку или рояль и тотчас весь насторожится, вытянув шею в направлении звука, заложив руки за спину, замрет, широко открыв свой темный глаз, как будто слушая глазом. Иногда это случалось с ним на улице, дважды его сшибали лошади и многократно били кнутами извозчики, когда он, очарованный, стоял, не слыша криков предостережения, не видя опасности. Он объяснял:

— Услышу музыку и — словно на дно речное мырну! Он «путался» с кладбищенской нищей Сорокиной, пьяной бабой, старше его лет на пятнадцать, — ему было уже за сорок.

— Зачем она тебе? — спросил я.

— А — кто ее утешит? Некому, опричь меня. Я же люблю утешать самых безутешных. Своего горя у меня нет, вот я чужое и одолеваю.

Мы говорили, стоя под березой, в потоках неожиданно хлынувшего июньского ливня.

Костя с наслаждением ежился под ударами дождя о его череп, голый, угловатый, и бормотал:

— Мне приятно, когда мое слово слезу сушит… У него был, видимо, рак желудка, он выдыхал гнилой запах трупа, не мог есть, страдая рвотой, но работал бодро, ходил по кладбищу весело и умер за картами, играя с другим сторожем в дурачки.



Н.А. Бугров

…В 1901 году, выпустив меня из тюрьмы, начальство применило ко мне очень смешную меру «предупреждения и пресечения преступлений» — домашний арест. В кухню моей квартиры посадили полицейского, в прихожую — другого, и я мог выходить на улицу только в сопровождении одного из них.

Кухонный страж помогал кухарке носить дрова, чистить овощи, мыть посуду; страж прихожей открывал двери посетителям, раздевал их, подавал галоши, а когда у меня никого не было, он, заткнув неуклюжей фигурой своей дверь в мою комнату, спрашивал бабьим голосом:

— Господин Горьков, — извините! — как же это? Говорится: небеса, небесный, а — вдруг: бес основания? Какое же основание? Основание грехов наших?

Изрытое оспой лицо солдата украшал тупой нос, дряблый, как губка, под носом торчали кустики чёрной шерсти, раковина его левого уха была разорвана поперёк, левый глаз косил, забегая в сторону уха.

— Люблю читать жития священномучеников, — говорил он тонким голосом и почему-то виноватым тоном. — Необыкновенные слова там попадаются…

И конфузливо спрашивал:

— А — извините! — непо́рочный значит непоротый? Примерно: непо́рочная дева?

Наскоро объяснив ему различие между поркой и пороком, я просил:

— Вы, пожалуйста, не мешайте мне.

— Хорошо, — благосклонно говорил он. — Ничего, пишите…

И через пять, десять минут снова звучал раздражающий голосок:

— А — извините меня…

Однажды, часов в семь утра, я был разбужен его словами:

— Спит ещё, на свету лег…

Чей-то другой голос спросил:

— И ночью сторожишь?

— А как же? По ночам они и действуют…

— Буди. Скажи — Зарубин пришёл.

Через четверть часа предо мною сидел, кашляя и задыхаясь, старик Зарубин, тяжёлая голова его тряслась, он отирал бороду клетчатым платком и, глядя в лицо мне
страница 107
Горький М.   Том 15. Рассказы, очерки, заметки 1921-1924