яичница…

Приехал девятый больной. С великим трудом, задыхаясь, он вошел по лестнице на террасу и, держась за конец перил, сказал Доре:

— Вот какой франт, — хорош?

Это было сказано и жалобно, и весело. Улыбаясь, он глядел на огромную девушку, на бугры ее мощных грудей.

— Ого, какая здоровая, — хрипел он, быстро и часто глотая воздух. — Ну, вы меня вылечите, так?

— А — конечно, — сказала Дора, по-армянски исковеркав слово.

У него было совиное лицо, с круглыми, кошачьими глазами, загнутым книзу носом, с черненькими усиками, лицо злое и насмешливое.

С этого дня Дора волшебно и очень невыгодно для нас, больных, изменилась: стала забывать наши просьбы, комнаты убирала торопливо и небрежно, в ответ на жалобы и упреки сердито мычала, и что-то пьяное явилось в ее лошадиных глазах. Она как будто оглохла, ослепла и все озабоченно склоняла голову вбок, к террасе, где лежал, задыхаясь и кашляя, маленький студент Филиппов, похожий на сову. Каждую свободную минуту она бежала к нему, а после заката солнца пряталась в комнате студента, и тогда уж трудно было вызвать ее оттуда.

А он — умирал. Очень необычно умирал: посмеиваясь, пошучивая, пытаясь насвистывать мотивы опереток, чему мешал его кашель. Было в нем что-то деланное: задорное, даже циническое, но сделано это было искусно.

— Как вам нравятся, коллега, эти маленькие нелепости? — спрашивал он меня, подмигивая кошачьим глазом. — Как нравится вам все это: день, ночь, рождение, любовь, знание, смерть, а? Забавно, не правда ли? Не спа[14 - Не так ли (франц.).], как спрашивают французы. Особенно забавно для человека двадцати шести лет от роду, — это я говорю о себе… Дора!

Где-то раздавался стук посуды или грохот мебели, являлась Дора и, вытаращив глаза, молча ждала, что прикажет ей этот человек.

— Добрейшая слониха моя, принесите-ка мне винограда — живо! — командовал он и говорил мне:

— Весьма непросвещенная и даже тупая личность.

Он ненавидел всех больных и едко высмеивал комическое в каждом. Его тоже не любили. Со мною он подружился, потому что любил литературу, это очень сближало нас.

— Литература — лучшая из всех выдумок человека, — говорил он, облизывая губы серым языком. — И чем она дальше от жизни — тем лучше…

Мне казалось, что он умирает не столько от туберкулеза, сколько от какого-то тяжелого удара по душе.

Умер он на шестьдесят девятый день своей жизни в пансионе и, умирая, бредил:

— Фима — всю жизнь… только тебя… тебя люблю… всегда, о, Фимочка…

Я сидел на койке у ног его, а Дора угрюмо стояла у головы студента: всхлипывая, она гладила широчайшей лапой своей сухие волосы умиравшего. Под мышкой у нее был зажат какой-то сверток.

— Что говорит он? — спросила она, беспокойно выпрямляясь. — Шо воно таке — Хвима?

— Очевидно — девушка или женщина, которую он любил, любит.

— Он? Этую — Хвиму? — громко и удивленно спросила Дора. — Ни, он же мене любит. Он же, как приихал, так тут меня и полюбив…

Но, прислушавшись еще к бреду студента Филиппова, она высоко подняла белесые брови, вытерла передником мокрое лицо свое, бросив сверток на колени мне, сказала:

— Это — смертное ему: порты, рубаха, туфли.

И тихонько ушла.

Минут через двадцать студент Филиппов перестал бредить Он очень серьезно посмотрел в черный квадрат окна на белой стене, вздохнул, хотел — как мне показалось — что-то сказать, но — поперхнулся, и его маленькое, сожженное до костей тело спокойно вытянулось.

Я пошел искать Дору. Она стояла на террасе, глядя вниз, где небо и
страница 160
Горький М.   Том 15. Рассказы, очерки, заметки 1921-1924