Мортона…

Острая, рвущая боль в животе обожгла его и остановила, внезапно ударив страшной догадкой:

— Агат отравил меня рахат-лукумом.

Каждое слово пошатывало его, усиливая страх до того, что боль стала тише, а в голове быстро, отчетливо рождались трезвые мысли.

— Отравили рахат-лукумом и вином, потому что испугались — донесу. Это Грек научил Агата. Я — донесу, сейчас же. Я — в полицию…

Он побежал, задыхаясь, чувствуя, что его нахлестывает изнутри уже не боль, а страх; именно страх разрывает живот тупым ножом. Тихонько взвизгивая, жмурясь он, с разбега, наткнулся на широкие ворота в кирпичной стене, из деревянной конурки у ворот поднялось что-то мохнатое, большое и крикнуло:

— Куда лезешь?

— Это — какое здание?

— Это тебе не здание, а бойня.

— Спасибо, — пробормотал Платон, зная теперь, куда нужно итти; он даже хотел снять шапку, но шапка не снялась, больно дернув волосы на висках и затылке. Сунув в карманы оледеневшие руки, он пошел вдоль стены, а от ворот вслед ему сказали, должно быть, шутя:

— Завтра утром приходи, баран, — зарежем!

Платон остановился и ноющим голосом, обиженно, едва выговаривая слова, ответил:

— Меня рахат-лукумом отравили, а вы, — эх!

Боль притихла, но терзал стальной холод, мучительно сжимая грудь, сдавливая виски ледяным обручем; но все-таки мельком Платон подумал, что, может-быть, никогда еще ни одного человека не отравляли рахат-лукумом, и что это было бы не так страшно, если бы не мороз.

Сейчас он добежит до полиции, там доктор даст ему лекарство против яда, и если ему станет лучше, он скажет, что отравился сам, а завтра утром или через два, три дня, Агат, узнав, что он не донес полиции и не хочет мстить, попросит у него прощения за то, что отравил, и тогда они будут друзьями на всю жизнь.

От этой мысли стало как-будто не так горько, а впереди засверкал на земле бездымный, золотисто красный костер; Платон бросился к нему, выбежал на площадь, очутился у огня, наступив на лужу растаявшего снега и сунул одеревяневшую от холода ногу настолько близко к живому золоту огня, что рыжебородый извозчик предупредительно сказал:

— Зажаришь ножку, баринок!

От костра на площади было темнее, чем на улицах; две лошади дремали косясь на огонь, на мордах их густо осел иней, один извозчик, стоя у огня, закуривал папиросу, другой, рыжебородый, поправлял концом кнутовища головни в костре. Платон узнал красно кирпичное здание купеческого клуба, бронзовый монумент против него и в синем небе — золотую луковицу колокольни Варвары Великомученицы. Полицейский участок тут, за церковью, в переулке…

Вздрагивая от холода, он грел руки и ноги, простирая их над огнем, прислушивался к боли: становясь все тупее, она тягостно разливалась по всему телу, вызывая неодолимое желание лечь и заснуть.

— Сейчас пойду, — думал он и не шел, воображая испуг и удивление Агата, слушая, сквозь дрему, все более медленный, замерзавший разговор извозчиков.

— Все едино, — говорил рыжебородый, — и у штатского своя судьба, свои неудачи.

Извозчик с папиросой еще более медленно ответил:

— Верно. А все-таки — памятник, который для памяти, ставят на кладбище, а в городе памятники для устрашения.

— Город не огород. Кого пугать?

— Не про то говорю, чтобы пугать, а — не зазнавайся, каков ты ни есть. Потому и ставят на площадях царям памятники, полководцам, генералам…

Платон хотел сказать извозчикам, что отравился рахат-лукумом и чтоб его отвезли в полицию, но припадок рвоты согнул его и, покачнувшись, он
страница 230
Горький М.   Том 15. Рассказы, очерки, заметки 1921-1924