встреченный мною, жил в Казани, на окраине города, в Задней Мокрой улице; его звали — Назар. Старик шестидесяти семи лет, высокий, сутулый, с большим, плоским лицом, в огромной белой бороде, с широким раздавленным носом и длинными, до коленных чашек, руками, он отдалённо напоминал обезьяну, но голубые, жиденькие глазки его светились детски ясно, и в языке, в словах было что-то детское, шепелявое, мягкое.
В молодости он был пастухом и уличён в скотоложстве; над ним издевались и особенно сильно — семья его дяди. В день апостолов Петра и Павла он вырезал всю эту семью отточенным обломком косы;
дядю:
— Не позволяй смеяться!
брата и жену его:
— Не смейтесь!
племянницу свою, девяти лет:
— Чтобы молчала!
и батрака-рабочего:
— Просто, под руку попал.
Так он сам рассказывал мне и приятелю моему — студенту Грейману; рассказывал, улыбаясь улыбкой человека, который вспоминает самое крупное и удачное дело своей жизни. За это дело он был бит кнутом и получил двадцать лет каторги; бежал из рудника, через три месяца добровольно вернулся на работы, снова был наказан кнутом и ему «набавили срок».
— Начальники жалели меня за простоту души, — говорил он.
За «хорошее поведение» ему дважды уменьшали кару, но в общем он работал двадцать три года, затем долго жил в Сибири поселенцем. В Казани он собирал тряпки, кости, старое железо и, продавая это, зарабатывал 25–40 копеек в день. Питался только чаем и пшеничным хлебом; хлеба съедал по три, по четыре фунта в день, чай пил трижды в сутки, нестерпимо горячий и каждый раз стаканов по десяти. По субботам парился в бане до обмороков.
Хромал, болела правая нога. Задирая штанину, показывал Грейману синюю опухоль на колене и просил:
— Ну-ка, чёрненький, погляди, чего она?
Грейман, юрист, брезгливо морщился, говорил, что он — не доктор, старик настаивал:
— А ты погляди! Докторам, знахарям я не верю, а тебе — верю! Пускай ты — жид, да у тебя привычка хороша, всегда ты правду говоришь; что ни скажешь — правда!
Греймана изумлял этот человек до болезненного раздражения, почти до ужаса. Органическое отвращение еврея к убийству и крови отталкивало его от Назара, а юношеское наше стремление «понять человека» влекло нас к старику. Мы спрашивали:
— Как ты, такой простой, мог убивать?
Он важно отвечал нам:
— Про это — не расскажешь. Это — дело не моё, бесово дело. Я тогда молодой юнош был, вроде вас. А прост я — от старости.
И поучал:
— Молодость, ребятки, срок опасный. От молодости праведный Адам в раю погиб через суку Еву.
В то время я был мальчишкой семнадцати, шестнадцати лет и, разумеется, старик удивлял меня; более того: хорошо помню, что я находил нечто лестное для себя в знакомстве с необыкновенным человеком, с убийцей. Но также хорошо помню, что меня возмущала важность тона, которым старик говорил о себе и о преступлении — самом значительном поступке за всю свою жизнь. Самодовольно поглаживая бороду опухшей, багровой рукою, он рассказывал:
— В те поры нашему брату особый парад был: вывозили нас на базарную площадь, да там, на чёрном эшафоте, которых кнутом били, которых просто показывали народу: гляди, народ, каковы есть злодеи! Начальство, начальник грамоту читал…
О жизни на каторге Назар говорил равнодушно:
— Житьё там, с непривычки, трудное.
Я никогда не слышал, чтобы он жаловался на страдания, а к людям он относился благодушно и беззлобно, как существо высшего порядка.
Кажется, именно из его уст я впервые услыхал характерно русские
В молодости он был пастухом и уличён в скотоложстве; над ним издевались и особенно сильно — семья его дяди. В день апостолов Петра и Павла он вырезал всю эту семью отточенным обломком косы;
дядю:
— Не позволяй смеяться!
брата и жену его:
— Не смейтесь!
племянницу свою, девяти лет:
— Чтобы молчала!
и батрака-рабочего:
— Просто, под руку попал.
Так он сам рассказывал мне и приятелю моему — студенту Грейману; рассказывал, улыбаясь улыбкой человека, который вспоминает самое крупное и удачное дело своей жизни. За это дело он был бит кнутом и получил двадцать лет каторги; бежал из рудника, через три месяца добровольно вернулся на работы, снова был наказан кнутом и ему «набавили срок».
— Начальники жалели меня за простоту души, — говорил он.
За «хорошее поведение» ему дважды уменьшали кару, но в общем он работал двадцать три года, затем долго жил в Сибири поселенцем. В Казани он собирал тряпки, кости, старое железо и, продавая это, зарабатывал 25–40 копеек в день. Питался только чаем и пшеничным хлебом; хлеба съедал по три, по четыре фунта в день, чай пил трижды в сутки, нестерпимо горячий и каждый раз стаканов по десяти. По субботам парился в бане до обмороков.
Хромал, болела правая нога. Задирая штанину, показывал Грейману синюю опухоль на колене и просил:
— Ну-ка, чёрненький, погляди, чего она?
Грейман, юрист, брезгливо морщился, говорил, что он — не доктор, старик настаивал:
— А ты погляди! Докторам, знахарям я не верю, а тебе — верю! Пускай ты — жид, да у тебя привычка хороша, всегда ты правду говоришь; что ни скажешь — правда!
Греймана изумлял этот человек до болезненного раздражения, почти до ужаса. Органическое отвращение еврея к убийству и крови отталкивало его от Назара, а юношеское наше стремление «понять человека» влекло нас к старику. Мы спрашивали:
— Как ты, такой простой, мог убивать?
Он важно отвечал нам:
— Про это — не расскажешь. Это — дело не моё, бесово дело. Я тогда молодой юнош был, вроде вас. А прост я — от старости.
И поучал:
— Молодость, ребятки, срок опасный. От молодости праведный Адам в раю погиб через суку Еву.
В то время я был мальчишкой семнадцати, шестнадцати лет и, разумеется, старик удивлял меня; более того: хорошо помню, что я находил нечто лестное для себя в знакомстве с необыкновенным человеком, с убийцей. Но также хорошо помню, что меня возмущала важность тона, которым старик говорил о себе и о преступлении — самом значительном поступке за всю свою жизнь. Самодовольно поглаживая бороду опухшей, багровой рукою, он рассказывал:
— В те поры нашему брату особый парад был: вывозили нас на базарную площадь, да там, на чёрном эшафоте, которых кнутом били, которых просто показывали народу: гляди, народ, каковы есть злодеи! Начальство, начальник грамоту читал…
О жизни на каторге Назар говорил равнодушно:
— Житьё там, с непривычки, трудное.
Я никогда не слышал, чтобы он жаловался на страдания, а к людям он относился благодушно и беззлобно, как существо высшего порядка.
Кажется, именно из его уст я впервые услыхал характерно русские
страница 196
Горький М. Том 15. Рассказы, очерки, заметки 1921-1924
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- 114
- 115
- 116
- 117
- 118
- 119
- 120
- 121
- 122
- 123
- 124
- 125
- 126
- 127
- 128
- 129
- 130
- 131
- 132
- 133
- 134
- 135
- 136
- 137
- 138
- 139
- 140
- 141
- 142
- 143
- 144
- 145
- 146
- 147
- 148
- 149
- 150
- 151
- 152
- 153
- 154
- 155
- 156
- 157
- 158
- 159
- 160
- 161
- 162
- 163
- 164
- 165
- 166
- 167
- 168
- 169
- 170
- 171
- 172
- 173
- 174
- 175
- 176
- 177
- 178
- 179
- 180
- 181
- 182
- 183
- 184
- 185
- 186
- 187
- 188
- 189
- 190
- 191
- 192
- 193
- 194
- 195
- 196
- 197
- 198
- 199
- 200
- 201
- 202
- 203
- 204
- 205
- 206
- 207
- 208
- 209
- 210
- 211
- 212
- 213
- 214
- 215
- 216
- 217
- 218
- 219
- 220
- 221
- 222
- 223
- 224
- 225
- 226
- 227
- 228
- 229
- 230
- 231
- 232
- 233
- 234
- 235
- 236