баловство, безделье. Распутство. Из тюрьмы вышел я, как сонный, — ничего не понимаю. Идут люди, едут, работают, строят дома, а я одно думаю: «Любого могу убить, и меня любой убить может». Боязно мне. И будто руки у меня всё растут, растут, совсем чужие мне руки. Начал пить вино — не могу, тошнит.

— «Выпимши — плачу, уйду куда потемнее и плачу: не человек я, а помешанный, и жизни мне — нет. Пью — не пьян, а трезвый — хуже пьяного. Рычать начал, рычу на всех, отпугиваю людей, боюсь их. Всё кажется мне: я — его или он — меня. И хожу по земле, как муха по стеклу, лопнет стекло, и провалюсь я, полечу неизвестно куда.

— «Хозяина, Ивана Кирилыча, убил я тоже по этой причине, из любопытства. Был он человек весёлый, добрый человек. И необыкновенной смелости. Когда у соседей его пожар был, так он, как бессмертный, действовал, полез прямо в огонь, няньку вывел, потом опять полез, за сундучком её, — плакала нянька о сундучке своём.

— «Счастливый человек был Иван Кирилыч, упокой его господи! Мучить я его, действительно, мучил. Тех двух — сразу, а этого маленько помучил: хотелось понять, как он: испугается али нет? Ну, он был слабый телом и скоро задохся. Прибежали люди на крик его, бить меня, вязать. Я говорю им:

— «Вы мне не руки, вы душу мне связали бы, дураки…»

— Кончив рассказывать, Меркулов вытер ладонью вспотевшее лицо и посоветовал спокойно:

— «Вы меня, ваше благородие, судите строго, на смерть судите, а то — что же? Я с людями и в каторге жить не могу, обиделся я на душу мою, постыла она мне, и — боязно мне, опять я начну пытать её, а люди от того пострадают… Вы меня, барин, уничтожьте…»

Мигнув умирающими глазами, следователь сказал:

— Он сам уничтожил себя, удавился. Как-то необычно, на кандалах, чёрт его знает как! Я не видал, мне рассказывал товарищ прокурора; «Большая, сказал, сила воли нужна была, чтоб убить себя так мучительно и неудобно». Так и сказал — неудобно.

Потом, закрыв глаза, Святухин пробормотал:

— Вероятно, это я внушил Меркулову мысль о самоубийстве… Вот, батенька, простой русский мужик, а — изволите видеть? Да-с…



Учитель чистописания

…Придя к А.А.Я. - не застал его дома.

— Убежал куда-то, — сказала его квартирная хозяйка, приветливая старушка в роговых очках и с мохнатой бородавкой на левой скуле. Предложив мне отдохнуть, она заговорила, мягко улыбаясь:

— Смотрю я: бегом живёте вы, нынешние молодые люди, точно выстрелили вами, как дробью из ружья. Раньше — спокойнее жили и даже походка у людей другая была. И сапоги носились дольше, не потому, что кожа была крепче, а потому, что люди осторожнее ходили по земле. Вот в комнате этой, до Яровицкого, жил учитель чистописания; тоже Алексеем Алексеевичем звали, фамилия — Кузьмин. Какой удивительно тихий человек был, даже странно вспомнить. Бывало, утром проснётся, сапоги почистит, брючки, сюртучок, умоется, оденется, и всё тихонько, как будто все люди в городе спят, а он боится разбудить их. Молится, всегда читал: «Господи, владыко живота моего». Потом выпьет стакан чаю, съест яичко с хлебом и уходит в институт, а придя домой, покушает, отдохнёт и сядет картинки писать или рамочки делать. Это вот всё его рукоделье.

Стены маленькой комнаты были обильно украшены рисунками карандашом в рамках из чёрного багета; картинки изображали ивы и берёзы над могилами, над прудом, у развалившейся водяной мельницы, — всюду ивы и берёзы. И лишь на одной, побольше размером, тщательно была нарисована узкая тропа, она ползла в гору, её змеевидно переплетало
страница 148
Горький М.   Том 15. Рассказы, очерки, заметки 1921-1924