меня за шиворот: «Иди, Петруха, ищи воров, ты лес знаешь». Беглый появится, лошадей украдут — опять меня гонят: ищи! Охотники приехали — тоже я провожать их. Так, зиму и лето, и ходил и хожу. Да. А у меня все-таки хозяйство. И всегда меня в понятые; становой, исправник — все кричат: «Ты лес этот знаешь, дурак!» Довели до того, что я сам обманулся, поверил, будто действительно знаю я лес. Иду храбро, а войду и вижу; ничего я не знаю. А сказать людям, что не знаю, — совестно. Счету нет, скольких я людей водил тут. Ученый один из Москвы прибыл, определили меня к нему — показывай! Он для меня, ученый этот, оказался тоже вроде обезьяны, хотя — солидный человек, с бородой. Ходит и ходит, а что ему надо — невозможно понять. Травы нюхает, мычит. Едва довел я его до Карачарова села, откуда Илья Муромец родом, плутали тоже суток трое. Ругается. А мне его, извините, тоже палкой по башке треснуть охота, так надоел он! Нет, очень я не люблю этот лес, большие неприятности растут мне в нем…

Недружелюбно поглядев на черное кольцо деревьев, в котором сидели мы, как на дне ямы, путеводитель наш дополнил свой анекдотический рассказ:

— И к тому же я смолоду близорукий; в даль будто хорошо вижу, а близко — туман. Со стыда всё на зайцев поклепы ввожу, будто зайцы сбивают меня с дороги.

Немножко захмелев, он благодушно улыбался серыми глазами а, очищая яйцо, молвил, качнув головою:

— Перед зайцами я виноват.


1924 — первая половина 1925 г.



Мамаша Кемских

Вошёл я в город вечером; красные облака рдели над крышами; в неподвижном воздухе взвешена розоватая пыль. Суббота, в церквах благовестят ко всенощной. Из ограды маленькой, убогой церковки, затисканной в глухой тупик, застроенный каменными домами, бородатый, босой мещанин выгонял палкой свинью и семь штук пёстрых поросят. Против паперти стояла, как вкопанная, женщина в чёрном платье, в чёрном, порыжевшем платке; она озабоченно пересчитывала медные деньги, сосчитает, уложит на ладонь столбиком, посмотрит в пыльное небо, на синюю глину колокольни и, надув толстые, тёмные губы, снова начинает считать.

Зашёл в трактир, спросил бутылку пива и, глядя в окно, задумался: что проклинать, что благословлять?

Я ещё очень молод и, в поисках устойчивого равновесия, качаюсь во все стороны. Мне кажется, что жизнь бессмысленно дразнит меня, показывая мне свои отвратительные, унижающие гримасы. То, что мне опытные люди советуют благословить, — скучно, бесцветно и мертво, проклинать же рекомендуют именно то, что мне нравится.

В общем я ничего не понимаю. Иногда мне кажется, что в голове у меня нет никаких мыслей, там, как пыль в воздухе, взвешены и прыгают какие-то разноцветные шарики, больше — ничего. А хуже всего то, что я, кажется, всё меньше верю тем мудрым людям, которые говорят мне, что они-то всё поняли. Мне трудно и глупо, как вот этой мухе, которая бьётся головою о стекло окна, — как будто ничего нет, а — непроницаемо.

По безлюдной, скучной, чисто выметенной улице идёт необыкновенная старуха; в её походке есть что-то птичье, летящее, ныряющее, неожиданные, неоправданные фигурные изгибы, изломы, пугливые прыжки назад и в сторону при встрече с людями; люди тоже отскакивают от неё, провожают старуху косыми взглядами, хмурятся.

Поистине — походка её напоминает капризный и резвый полёт ласточки; сходство с птицей ещё более усиливают пёстрые лохмотья, развеваясь на её маленькой, лёгкой фигурке, она вся в каких-то лоскутках, на серых волосах птичьей головы бумажные ленты. Голова тревожно
страница 192
Горький М.   Том 15. Рассказы, очерки, заметки 1921-1924