начну, утешаю всяко, даже прощенья просил сколько раз. «Ты, — говорю, — прости меня, ведь меня тоже мучили и били, и всё». Это она понимала умом, а сердцем, видно, не мирилась. И вижу — всё хуже да хуже задумывается, а глаза блестят эдак… Ничего не обнаруживает, а я понимаю, что стала она гордиться своей жизнью, то есть тем, что бью её и тревожу. Как мальчишка этот, — я её по щеке, а она мне в глаза смотрит. «Вот как? — думаю. — Ну, этим меня не одолеешь, я не хуже других… Эту игру я знаю!»
Пошмыгав носом, поморщась, Курнашов торопливо докончил:
— Однако заигрались мы с ней вплоть донельзя. Весною, в апреле, проснулся я, чуть солнышко взошло, утро весёлое, — а её нет рядом со мною. Сразу понял я, что это нехорошо, вскочил, бегу на чердак, а она висит, заслонив собой слуховое окно, и пальцами на ногах шевелит. Обомлел я, ни крикнуть, ни двинуться, стою и гляжу, как она крутится.
Он замолчал, вынул папиросу, дважды глухо кашлянул.
— Ну, и что же? — спросил я с трудом.
— Что же… конечно: признаю себя виновным…
Мне захотелось ударить его кулаком по маленькой узколобой головке, но его копчёное лицо было до такой степени искажено болью, так кричало, что мне снова показалось — вот сейчас этот человек безумно завоет, завизжит и покатится по земле, как собака, накормленная иголками.
Я отвернулся, а он грубо сказал:
— Вот и весь мой праздник… всё тут! Жил я с ней двадцать месяцев и девять дён. А после её — ещё дальше отшибло меня ото всего. Ну, вот…
Курнашов встал, оглянулся, как чужой, и пошёл к воротам, где серые фигуры арестантов сбились в тесной куче.
Ночью, долго спустя после поверки, он неслышно очутился у двери моей камеры и спросил в глазок:
— Не спите?
— Нет.
— Чего же?
— Думаю.
Он пошаркал ногами и, невидимый мне, сказал в глазок, как в рупор:
— Вот вы всё внушаете — учиться надо, а чему у людей научишься? Не согласен я с вами, ни в чём не согласен…
Исчез.
Я долго слушал — не родится ли какой-нибудь звук, мне почему-то думалось, что сейчас хлопнет выстрел револьвера. Медленно тянулись минуты, тёмные и тихие, как монашенки. Потом я вспомнил слова Аристотеля:
«Кто не может жить в обществе, тот не составляет никакой части государства и есть или зверь, или бог».
Сквозь грязные стёкла окна трепетно-яркие звёзды кажутся тусклыми и круглыми, как фальшивые жемчужины. Я встал на подоконник и начал протирать стёкла рукавом рубахи.
Барышня и дурак
Стёртые камни панелей покрыты холодной слизью; над улицей колышется мокрая кисея тумана, а сквозь неё лениво сочится полуснег, полудождь — какой-то грязноватый пепел. Голубые шары фонарей освещают тёмный измятый снег, сырые стены домов, слёзные потоки на тусклых стёклах окон. Столбы фонарей не видны в тумане, круглые шары огня скучно и непонятно висят в воздухе, насыщенном запахами дыма и конского навоза.
Барышне грустно почти до слёз, до тихого отчаяния. Она трижды прошла взад и вперёд всю улицу от моста до площади, — никто из мужчин не пригласил её, сегодня все бегут в туман, точно желая скорее спрятаться или боясь опоздать куда-то. А уже скоро полночь и пора домой, где ждёт её брат, сердитый пьяница и бездельник. Сам он всегда возится с проститутками, но сестру презирает за её ремесло.
Медленно передвигая ноги, боясь, чтоб не свалились растоптанные галоши, барышня идёт и щурится, глядя на огни в воздухе, — когда прищуришься, голубые шары фонарей покрываются серебряными иглами. А если на ресницах осядут капельки тумана — эти иглы
Пошмыгав носом, поморщась, Курнашов торопливо докончил:
— Однако заигрались мы с ней вплоть донельзя. Весною, в апреле, проснулся я, чуть солнышко взошло, утро весёлое, — а её нет рядом со мною. Сразу понял я, что это нехорошо, вскочил, бегу на чердак, а она висит, заслонив собой слуховое окно, и пальцами на ногах шевелит. Обомлел я, ни крикнуть, ни двинуться, стою и гляжу, как она крутится.
Он замолчал, вынул папиросу, дважды глухо кашлянул.
— Ну, и что же? — спросил я с трудом.
— Что же… конечно: признаю себя виновным…
Мне захотелось ударить его кулаком по маленькой узколобой головке, но его копчёное лицо было до такой степени искажено болью, так кричало, что мне снова показалось — вот сейчас этот человек безумно завоет, завизжит и покатится по земле, как собака, накормленная иголками.
Я отвернулся, а он грубо сказал:
— Вот и весь мой праздник… всё тут! Жил я с ней двадцать месяцев и девять дён. А после её — ещё дальше отшибло меня ото всего. Ну, вот…
Курнашов встал, оглянулся, как чужой, и пошёл к воротам, где серые фигуры арестантов сбились в тесной куче.
Ночью, долго спустя после поверки, он неслышно очутился у двери моей камеры и спросил в глазок:
— Не спите?
— Нет.
— Чего же?
— Думаю.
Он пошаркал ногами и, невидимый мне, сказал в глазок, как в рупор:
— Вот вы всё внушаете — учиться надо, а чему у людей научишься? Не согласен я с вами, ни в чём не согласен…
Исчез.
Я долго слушал — не родится ли какой-нибудь звук, мне почему-то думалось, что сейчас хлопнет выстрел револьвера. Медленно тянулись минуты, тёмные и тихие, как монашенки. Потом я вспомнил слова Аристотеля:
«Кто не может жить в обществе, тот не составляет никакой части государства и есть или зверь, или бог».
Сквозь грязные стёкла окна трепетно-яркие звёзды кажутся тусклыми и круглыми, как фальшивые жемчужины. Я встал на подоконник и начал протирать стёкла рукавом рубахи.
Барышня и дурак
Стёртые камни панелей покрыты холодной слизью; над улицей колышется мокрая кисея тумана, а сквозь неё лениво сочится полуснег, полудождь — какой-то грязноватый пепел. Голубые шары фонарей освещают тёмный измятый снег, сырые стены домов, слёзные потоки на тусклых стёклах окон. Столбы фонарей не видны в тумане, круглые шары огня скучно и непонятно висят в воздухе, насыщенном запахами дыма и конского навоза.
Барышне грустно почти до слёз, до тихого отчаяния. Она трижды прошла взад и вперёд всю улицу от моста до площади, — никто из мужчин не пригласил её, сегодня все бегут в туман, точно желая скорее спрятаться или боясь опоздать куда-то. А уже скоро полночь и пора домой, где ждёт её брат, сердитый пьяница и бездельник. Сам он всегда возится с проститутками, но сестру презирает за её ремесло.
Медленно передвигая ноги, боясь, чтоб не свалились растоптанные галоши, барышня идёт и щурится, глядя на огни в воздухе, — когда прищуришься, голубые шары фонарей покрываются серебряными иглами. А если на ресницах осядут капельки тумана — эти иглы
страница 93
Горький М. Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- 114
- 115
- 116
- 117
- 118
- 119
- 120
- 121
- 122
- 123
- 124
- 125
- 126
- 127
- 128
- 129
- 130
- 131
- 132
- 133
- 134
- 135
- 136
- 137
- 138
- 139
- 140
- 141
- 142
- 143
- 144
- 145
- 146
- 147
- 148
- 149
- 150
- 151
- 152
- 153
- 154
- 155
- 156
- 157