ласково, тихо, а женщина — в слезах. В этой певучей тишине нужно думать о радостях, в такие праздничные дни рождаются надежды на счастье.

Закрыв глаза, он помолчал, продолжая шевелить губами; потом, слепой и сердитый, заговорил ворчливо:

— Ненавижу страдание, злую обезьяну, которая, кривляясь, насыщает жизнь болезненными фантазиями! Отвратительно болтливое, богатое мутной ненавистью ко всем радостям жизни, оно завистливо ненавидит красоту… и, подобно скользкому осьминогу, выпускает на всё грязную злость, чтобы скрыть в ней своё безобразие и ничтожество. Орёт, визжит оно, как бездарный актёр, который способен лживой декламацией исказить и оболгать все чувства людей.

Он вскочил, словно укушенный, встал на ноги и, неприятно усмехаясь, продолжал говорить прямо в лицо мне:

— Уходит эта женщина всё дальше, дальше, её уже не видно за поворотом дорожки, только между деревьев облаком плывёт её белое платье. Я сел на скамью, где сидела она, и — вдруг вижу в траве это глупое письмо, над которым она плакала.

— Я даже испугался, — должно быть, потому, что сразу почувствовал — сделаю нелепость! В следующую минуту я поднял письмо, положил его на лавку рядом с собою, зажёг спичку, — бумага расцвела жёлтым цветком и нехотя сгорела. По чёрной кучке пепла быстро пробежали красные змейки, потом пепел посерел и на нём явились чёрные узоры слов. Я наблюдал всё это внимательно и злорадно. Не помню, что я думал в эту смешную минуту, — ну да, я знаю, — тут всё смешно! Но, пожалуй, я ничего не думал, а просто смотрел на пепел и, помню, почему-то боялся, как бы он не улетел со скамьи.

Человек торопливо закурил папиросу. Синий свет ночной лампы освещал это детское лицо; нос, удлинённый тенью, печально вытянулся.

— Вдруг, — слышу шорох шагов, взглянул — недалеко от меня остановилась эта женщина и тоже смотрит на пепел. Я встал, снял шляпу.

— «Извините, — сказала она негромко, но как-то требовательно, — я, кажется, оставила здесь…»

— «Ваше письмо сожжено», — сказал я, указав на пепел, и услышал в ответ её нервный возглас:

— «Это очень… странно».

— Она круто повернулась, пошла, снова остановись, сказала резко:

— «Это больше чем странно! Ведь вы же видели, что я сидела тут… Стыдитесь, сударь!..»

— И — ушла. Ушла. Я долго смотрел вслед ей, не надевая шляпы.

Он нервно засмеялся и лёг на койку, а через минуту спросил меня:

— Вы думаете — это поступок юноши? Это случилось в прошлом году, в конце мая. Мне сорок три. Да. Смешно?

— Не очень, — сказал я.

— Но всё-таки… забавно…

Он долго лежал неподвижно, закрыв глаза, и мне казалось, что он уснул.

Мимо окна, плохо прикрытого занавеской, стремительно неслась предрассветная мгла, изрезанная огнями: мелькали деревья, мохнатые и чёрные; чёрным потоком лилась земля, качались, поднимаясь и опускаясь, проволоки телеграфа; в сердце этого бешеного движения скрипел и грохотал наш поезд.

Вдруг тусклый голос моего соседа снова прозвучал задумчиво, но чётко:

— Удивительно милое лицо у неё и такие ясные, ясные глаза.



Театральное

…Лет пятнадцати я чувствовал себя на земле очень не крепко, не стойко, всё подо мною как будто покачивалось, проваливалось, и особенно смущало меня незаметно родившееся в груди чувство нерасположения к людям.

Мне хотелось быть героем, а жизнь всеми голосами своими внушала:

«Будь жуликом, это не менее интересно и более выгодно».

Но жульничать мешала органическая брезгливость, неизвестно как и откуда запавшая в сердце.

Искал я и жаждал
страница 84
Горький М.   Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923