её, тихо сказал:

— У меня в Петербурге сын студент, ровесник вам… И, может быть, в этот момент его тоже вот допрашивает жандармский офицер… Понимаете? Вот как…

Я остался один в красноватой мгле; слова о сыне задели что-то во мне.

«Вот как», — эхом звучало в памяти, и тихо сказанные слова принимали форму вопроса: «Вот как?»

Обиженно надув щёки, со стены смотрел на меня монах, косила глазом лошадь; полная дама, улыбаясь, разглядывала своё голое левое плечо. Занавесы окон проточены молью, — если пристально смотреть на них, сквозь маленькие дырочки видно бирюзовое весеннее небо.

Полковник слишком часто произносит слово «зачем». Нехорошо чувствует себя его сын, если только он, — вот так же, как я, — сидит в кабинете жандарма.

Уходя, полковник притворил дверь неплотно, и теперь в кабинет вливается тревожными ручьями музыка, — где-то в доме играют на рояле.

Было нестерпимо скучно, музыка звала ближе к себе; я встал, подошёл к двери и выглянул в светлую, полную солнца комнату.

За открытым окном празднично шумит весенний день; узорные тени деревьев лежат на подоконнике и на полу. Против меня — маленькая дверь; за нею слышны звон шпор, мужские голоса, треск разрываемой бумаги, — это мешает слушать музыку; играют в комнате налево; дверь в неё завешена пёстрым, приятно слинявшим ковром; он тихонько колеблется. Музыка уводит от действительности, забыл, где нахожусь, — приподнял ковёр и очутился в небольшой гостиной. Около двери стоял высокий трельяж с цветами. Я встал между ним и драпировкой, — здесь было очень хорошо слышно, и я видел сквозь листья цветов музыкантшу: она сидела спиною ко мне, — очень тонкая, с голой шеей, в каком-то восточном халате из шёлка, пёстром и лёгком. Голова у неё была маленькая, в кудрявых, тёмных волосах. Она играла без нот, негромко, медленно, как бы вспоминая забытое. Её тонкие пальцы перебирали клавиши басов неуверенно, правая рука суетливо бегала по среднему регистру, и я долго следил за трепетом её рук, чувствуя в различности их движений что-то смятённое, робкое и печальное…

А клавиши точно смеются. Сначала мелодия пьесы была неуловима; альты и тенора звучали бессвязно, тяжёлые вздохи басов говорили о чём-то настойчиво и строго, а в общем это напоминало картину осени: по скошенным лугам, по жухлой траве течёт сырой, холодный ветер, зябко трепещет лес под его натиском, роняя на землю последние золотые листья. Вдали уныло поёт колокол невидимой церкви.

Потом среди поля явился человек с открытой головою: высоко подняв руки, он бежит, гонимый ветром, как «перекати-поле», — бежит и всё оглядывается назад. Глухой, тёмный гул сопровождает его, а дали полевые становятся всё шире, всё глубже, и, умаляясь пред ними, он исчезает с земли.

Женщина перестала играть и сидит неподвижно, опустив руки, — она сидит так очень долго.

Я смотрю на неё сквозь цветы, ни о чём не думая, в груди всё ещё звучит красивое эхо; я помню только одно: не надо шевелиться.

Потом правая рука её, медленно и как бы неохотно, снова легла на клавиши, и снова меня обнимают торжественные аккорды. Я слушаю их, закрыв глаза. Мне кажется, что большая толпа людей стройно и единодушно молит кого-то, — молит со слезами гнева и отчаяния. Это очень тяжёлая, мощная пьеса, и странно, что такая маленькая женщина может так сильно играть.

И эта пьеса совершенно лишила меня сознания действительности…

— Да перестань ты барабанить, Наталья! — сердито крикнул рядом со мною полковник.

Она, не снимая рук с инструмента, повернула
страница 62
Горький М.   Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923