рта.

Я позвал его:

— Павел Степанович!

Пошатнувшись, он спросил:

— Кто это?

— Я, шестая камера.

— А… Не спите?

— Нет. Что с вами?

— А все спят. Господи помилуй…

— Что это с вами?

— Так, задумался…

Он ушёл.

Не один раз я просил его:

— Расскажите, как вы жили!

Глядя на меня снизу вверх, он спрашивал:

— К чему это?

— Я — молодой, мне учиться надо.

— Я жил меланхольно, — говорил он, — вроде отшельника, остерегаясь суеты напрочь…

Философствовал он охотно, но о событиях своей жизни не говорил, как будто их не было. А однажды прямо сказал мне:

— Рассказы — не научат, научает рассуждение. Рассказать можно всё, что хочется, и будет — ложь, а рассуждение — тут не всякий соврать может. Голое слово обязует, как цифры, а цифра — не соврёт, как её ни поворачивай.

Ко мне он относился покровительственно и с любопытством, которого не мог скрыть, хотя и сдерживал его.

Как-то ночью, разговаривая со мной через глазок камеры, он спросил:

— Слышал я, что писанием зарабатываете большие деньги и живёте без нужды, — верно?

— Да.

— Мм… Пьёте?

— Нет.

— Картёжничаете?

— Тоже нет. А — что?

— Тогда — не понимаю: зачем же бунтовать? Ежели бедный бунтует, — это доступно уму, а — если образованный и сытый человек, тогда уж это — баловство.

Я пытался объяснить ему, но, послушав немного и неохотно, он ушёл от двери, сказав:

— Каждый сам себе воевода и хозяин…

В этот жаркий, скучный день я решил добиться толка от Курнашова и добился; осторожно, точно идя в темноте и оглядываясь во все стороны, загромождая свою речь ненужными размышлениями, он начал рассказывать:

— Мещанское сословие, не имеющее в земле никакого корня, — самое худородное и ни к чему, — меланхольная часть людей. Отец мой, например, старьём торговал на балчуге[11 - от татарского — «болото», «грязь». Ещё со времён Ивана Грозного на таком месте обычно строили кабаки; вокруг них развивалась мелкая торговля, рынок — Ред.], а я с восьми лет птицеловством занимался, а «рыбаки да птицеловы только врать здоровы». По десятому году отдали меня в учение к скорняку. Учение, конечно, пустое слово, научиться от людей ничему нельзя, кроме пьянства, распутства и как по морде бить. К пьянству я, по счастию слабости здоровья, не привык. Баб, до самой женитьбы, до двадцати шести годов, — тоже не касался. Был случай — лет семнадцать было мне, — но в этом случае я не причи́нен; просто сказать — снасильничала надо мной хозяинова сноха, баба пьяная и бесстыдница. Пришла ночью, — мне, конечно, по глупости лет, любопытно, однако с того разу возымел я к этому занятию отвращение и даже страх.

Курнашов сморщился, плюнул, потом, вынув папироску, закурил и продолжал, выпуская слова вместе с дымом.

— Отец, проторговавшись, свихнулся со стези, попал в историю с ворами и, поскорости, отдал душу богу, сидя в тюрьме. Всё равно — и живой пропал бы, потому — кража со взломом. За отца надо мной смеяться стали, дескать — воров сын. Терплю, конечно. Куда убежишь от людей? Никуда не убежишь. А, ну вас, думаю!

Зимин, наслушавшись музыки, сел под окном и славно поёт мягким мурлыкающим голоском:

На сосне сидит,
На густой сосне,
Пёстрая пташечка
Вор-кукушечка…

К нему идёт толстый, рыжий подагрик Иванков, открыв сомовый рот, идёт и гудит:

А под той сосной —
Добры молодцы,
Удалы, честны
Вор-разбойники.

И оба вместе они смело поют:

Ой, да ку-ку, ку-ку,
Бездомовница…

— Цыц! — строго кричит Курнашов,
страница 89
Горький М.   Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923